«Песнь о Хюндле» — одна из мифологических песней эддического цикла, это самоочевидно. Но вместе с тем ее изучение помогает нам понять тот мифопоэтический механизм, который, по-видимому, включался на тингах в ходе расследования имущественных притязаний и наследственных собственнических прав. Когда историк, изучающий поземельные отношения во франкском государстве, встречается в источниках с терминами «allodium», «haereditas», «praecarium», «dominium» или «proprietas», он естественно и привычно оперирует правовыми категориями, и не более того. Боюсь, что сфера эмоций и мифопоэтических преданий остается бесконечно далекой от него, ибо латинская терминология и фразеология записей права едва ли способны стимулировать его исследовательскую фантазию. Но, может быть, было бы нелишне допустить, что в духовном универсуме средневековых людей, которые тягались из-за земельных участков и иного наследства, эти в высшей степени прозаичные судебные тяжбы активизировали и тот мифопоэтический пласт сознания, который, как мне кажется, приоткрывается перед нашим взором при чтении «Песни о Хюндле»[598].
Мне трудно представить себе, что подобное возбуждение сферы эмоций, мифов и верований, которые медиевисты ныне объединяют понятием «memoria», имевшее место на скандинавском Севере, начисто отсутствовало в других широтах. Скорее всего, перед нами пробел, обусловленный своеобразием источников. Это «своеобразие», а точнее, молчание, поистине вопиющее, нуждается в объяснении и осмыслении.
Христианизация германских племен на континенте Европы, как известно, произошла на полтысячелетия ранее, нежели на скандинавском Севере. Да и по существу эта христианизация была намного более интенсивной. В результате здесь не было условий для сохранения мифов, песней и народных преданий и обычаев в их «первозданном» виде. Тот фонд правовых обычаев и верований, который католическая церковь считала необходимым зафиксировать в письменности, нашел выражение в текстах на латинском языке. «Аккультурация варваров», их приобщение к позднеримской цивилизации привели к тому, что многие тексты, порожденные их оригинальной устной культурой, не были записаны. Совсем иначе дело обстояло на Севере.
Новый подход к интерпретации средневековых источников, который я пытался здесь обосновать на нескольких, казалось бы, разрозненных примерах (их число, разумеется, можно было бы умножить), связан со стремлением преодолеть барьеры между мифологией и правом, поэзией и социальными отношениями, бытом и религиозными верованиями. Направление исследований, постепенно утверждающееся начиная примерно с 70-80-х годов минувшего века, может быть охарактеризовано как «экономическая антропология», «культурная история социального», но я предпочел бы уже устоявшееся определение — «историческая антропология». Ее существо заключается в стратегии, направленной на раскрытие человеческого измерения в истории. Но дело, собственно, не в словах и наименованиях: трудность состоит в том, что источники, коими располагают медиевисты, далеко не всегда поддаются анализу настолько глубокому, чтобы добраться до человека и его мира.
Как видится в свете вышеприведенных наблюдений процесс феодализации, рисующийся в наших учебниках и исследованиях? Здесь трудно не обратить внимание на определенное противоречие. В советской медиевистике явный упор делался на процессах, приводивших к формированию аллода, частной земельной собственности, своего рода «товара». Разорявшиеся массы общинников утрачивали право собственности на свои наделы и оказывались перед суровой необходимостью превратиться в держателей крупных землевладельцев. Крестьянин утрачивал свой земельный участок или, во всяком случае, право распоряжения им, делался прекаристом, зависимым человеком. Индивиду приходилось расставаться со своей собственностью, а вместе с нею и с личной свободой и независимостью. Такова общепринятая теория.
Между тем, как я старался показать, источники дают основание и для противоположных утверждений. Наличие большого числа «подписей» свидетелей поземельных сделок — лиц, явно обладавших правоспособностью, — скорее склоняет нас к выводу о сохранении мелкой земельной собственности и, по-видимому, относительно широкого слоя рядовых свободных. Вдумываясь в существо института одаля, невольно приходишь к мысли о теснейшей связи между домохозяевами и землей, остававшейся предметом их трудовых усилий на протяжении многих поколений. Земельный участок — не только источник материальных благ, но и нечто большее. Земля была непосредственным продолжением субъективности обладателя, воплощением физических и эмоциональных затрат предков.
Таким образом, приходится констатировать наличие прямо противоположных тенденций, проявлявшихся в отношении домохозяина к возделываемой им земле. Налицо одновременно интимная связь крестьянина с его патримонием и угроза утраты им своих собственнических прав. Источники едва ли дают нам возможность уяснить, какая из указанных тенденций превалировала. По-видимому, в разных областях могла возобладать та или иная тенденция, но, во всяком случае, ясно, что утверждения о широкой экспроприации мелких землевладельцев односторонни.
Однако другое наблюдение, как мне представляется, не может внушать больших сомнений. Обладание земельным участком и возделывание его ни в коей мере не сводилось к одному лишь утилитарному его использованию. Земельный надел — отнюдь не бездушный объект. Земельная собственность крестьянина была как бы пропитана его эмоциями и верованиями, и мы видели выше, как право собственности на землю осознавалось в формах мифа, саги и легенды.
До сих пор речь шла преимущественно о феноменах, характерных для начала средневековой эпохи. Теперь я позволю себе обратиться к более поздним временам и в этой связи вновь вернуться к проблеме сельской общины. Ибо крестьянская община классического и позднего Средневековья, в свою очередь, предстает ныне перед медиевистами в несколько ином виде. Отношения между крестьянами — держателями земли и землевладельцами — господами оказываются более сложными и многогранными. Новое прочтение уже известных науке «Weistümer» — сельских «уставов», записей обычного права — дает возможность углубить наши представления об отношениях между господами и крестьянами и поставить перед этими источниками новые вопросы. «Weistümer», рассматривавшиеся немецкими учеными XIX в. и прежде всего их наиболее видным публикатором Якобом Гриммом в качестве «правовых древностей» («Deutsche Rechtsalterthümer»), ныне поворачиваются к исследователю другой своей стороной. В их основу положены записи местных «законов», излагаемых на регулярных собраниях крестьян под председательством сеньора. Последний стремился упрочить свое верховенство, между тем как крестьянский «мир», не оказывая, как правило, прямого противодействия господским домогательствам, тем не менее пытался отстоять традицию, в той или иной мере ограничивавшую помещичий произвол. На страницах «уставов» встречались и вступали во взаимодействие две традиции — та, которая выражала волю крупного землевладельца, и крестьянская традиция противодействия ей. До поры до времени (огрубляя — до кануна Крестьянской войны 1525 г.) это противостояние, по-видимому, приводило к достижению некоего баланса сил.
Ценность «Weistümer» для исследователя состоит прежде всего в том, что здесь мы можем расслышать голоса крестьян, озабоченных защитой своих хозяйственных и правовых возможностей. В ответ на предъявленные им вопросы об их повинностях представители общины должны были описать актуальное положение дел как унаследованное от предков. Поэтому «Weistum» — это текст, в котором реализовался своего рода «диалог» между обеими сторонами. Господин строил свои вопросы таким образом, чтобы навязать общинникам собственное представление о тех порядках, коим они обязаны были повиноваться. Крестьяне же стремились внести в свои ответы собственное толкование традиции. Приходится предположить, что это собеседование подчас не было лишено немалой напряженности, поскольку господин стремился навязать им свою волю и присутствие его вооруженной свиты служило своего рода молчаливым аргументом, тогда как крестьяне, естественно, пытались противопоставить ему такое понимание «старины», какое представлялось им более благоприятным.
Устанавливавшийся в результате подобного диалога баланс правовых норм и обычаев, коих надлежало придерживаться, одновременно и выражал социальную память общинников, и в значительной мере формировал ее. Несмотря на то, что в этих собраниях в целом доминировала воля господина, крестьяне самим фактом соучастия в «диалоге» налагали свой отпечаток на истолкование их отношений с землевладельцем. Записи «Weistümer» — продукт непосредственного взаимодействия устной традиции с традицией письменной, и в этом — несомненная познавательная значимость такого рода памятников.
В свое время в советской медиевистике была предпринята попытка проанализировать «Weistümer», но ее недостатком было то, что эти записи рассматривались исключительно с точки зрения выяснения классовых антагонизмов, тогда как почти все богатство содержания «Weistümer» оставалось вне поля зрения исследователя[599]. Поэтому изучение жизни средневековой сельской общины, взглядов и поведения крестьян — участников сельских сходок, опять-таки сопровождавшихся попойками, — приходится начинать по сути дела сызнова. Тонкое многогранное исследование Гади Альгази демонстрирует нам, какие богатые перспективы сулит привлечение правовых записей, произведенных «близко к земле»[600].
Антагонизм между земельным собственником и подданными, природа «внеэкономического принуждения» в свете изучения «Weistümer» получают новое конкретное наполнение. Отношения между господином и крестьянином не сводились к одной лишь угрозе насилия или реализации этой угрозы. Желательно не упускать из виду, что эти антагонисты постоянно жили бок о бок и уже поэтому должны были искать какой-то приемлемый