Все эти явления, несомненно, имели место, и было бы нелепо отрицать их важность. Но, может быть, настала пора остеречься необоснованно односторонних взглядов историкам, вскормленным на идеях классовой борьбы как главной движущей силы всей средневековой истории? Отношения между земельными собственниками и зависимыми держателями длились на протяжении нескольких столетий, и возникает резонный вопрос: возможна ли столь продолжительная жизнь на вулкане? Я позволю себе напомнить о том, что в подробных и длительных беседах между представителями инквизиции и жителями пиренейской деревни Монтайю обсуждались самые разные аспекты жизни этих крестьян и крестьянок, от их повседневного быта и сексуальных отношений до их еретических верований и внутридеревенских интриг. Менее всего мысль крестьян обращалась на этих допросах к их господам: герцог, король, епископ как бы отсутствуют в их сознании, и действительная жизнь сельского населения протекает на каком-то другом уровне. Таково свидетельство судебных протоколов начала XIV в.
В предшествующем столетии в Германии была сочинена поэма под названием «Майер Хельмбрехт». Отец и сын Хельмбрехты спорят между собой о том, какой образ жизни предпочтителен — рыцарский, коему желает подражать Хельмбрехт-сын, или же честный крестьянский труд, прославляемый его отцом. Драма завершается жалкой гибелью младшего Хельмбрехта, силившегося выскочить «из грязи в князи». Любопытно, что его отец, преуспевающий хозяин, гордится своей независимостью и преисполнен чувством собственного достоинства. Анонимный автор поэмы ни словом не упоминает господина, который, надо полагать, высился над этим крестьянином.
Историки привыкли к тому, чтобы четко противопоставлять крестьян их господам, и вполне справедливо. Обращаясь к текстам «leges barbarorum», медиевисты склонны искать земельных собственников и эксплуататоров среди «nobiles», тогда как в «liberi homines» они видят «простых свободных» («Gemeinfreie»), людей, стоящих перед реальной угрозой утраты свободы и собственности. Между тем анализ скандинавских источников, как правовых, так и повествовательных, не оставляет никаких сомнений в том, что любой бонд — землевладелец, домохозяин, глава семьи — обладал наряду с участком пашни и выгоном не только крупным и мелким домашним скотом, но и рабами, и что в его доме жили и трудились вольноотпущенники, наемные работники и всякие приживалы. В одиночку свое хозяйство вели лишь бедняки-бобыли. Упомянутая выше «Песнь о Риге» явно исходит из представления о том, что рабы, поглощенные тяжким и грязным трудом, находились в зависимости не только от знатных ярлов, но и от карлов — свободных и обеспеченных домохозяев.
Короче говоря, рабами (а рабство сохраняло в Европе свое значение на протяжении, собственно, всего Средневековья) обладали не одни только крупные землевладельцы, но и состоятельные, и средние крестьяне. Границу между свободными и несвободными приходится проводить не совсем там, где мы привыкли, ибо эксплуатация труда рабов и вольноотпущенников, равно как и наемных работников, получила широкое распространение и в среде крестьян.
Все это не могло не придавать облику средневекового крестьянина такие черты, которые в сумме самым существенным образом отличают эту фигуру от фигуры русского мужика XVI–XIX столетий. Комментируя содержание «Майера Хельмбрехта», кое-кто из советских литературоведов, вдохновленных идеей классовой борьбы, в свое время умудрился узреть на страницах этой поэмы кровавые отблески Великой крестьянской войны в Германии. Предпосылка, лежащая в основе подобных рассуждений, заключается, видимо, в том, что движущим стимулом в феодальном обществе, как и в обществе капиталистическом, было максимальное выкачивание прибавочного продукта. Но не допустимо ли иное предположение, каковое я вовсе не склонен абсолютизировать, но вместе с тем не полагаю возможным сбросить со счетов?
Моя гипотеза заключается в том, что медиевисты имеют дело с обществом, экономика которого обладала существенными особенностями. Основой хозяйственной жизни служило простое воспроизводство, нацеленное на обеспечение элементарных потребностей населения. Но если вдуматься, что представляли собою эти потребности, то мы увидим: в состав продукции домохозяйства включался наряду с необходимыми для него жизненными средствами также некоторый «избыток», предназначенный для удовлетворения таких социальных потребностей, как оказание гостеприимства[603], регулярное участие в пиршествах и обмен дарами. Ибо это аграрное общество могло нормально функционировать, лишь прибегая к указанным формам социального общения. Иными словами, те формы социального общения, которые с современной точки зрения могут расцениваться как факультативные, избыточные и необязательные для функционирования хозяйства, на интересующей нас ступени общественного и культурного развития представляли собой обязательные и жизненно важные его условия. Этим-то и объясняется, по-видимому, повышенное внимание имеющихся в нашем распоряжении текстов к дару и пиру. Эти институты суть важнейшие узлы межличностных связей. Обмен дарами, происходивший, как правило, на пирах, был одновременно и наиболее принятым способом перераспределения продуктов, и, главное, средством установления и упрочения мира, дружбы и взаимной поддержки.
Для того чтобы несколько яснее представить себе природу этого общества и поведение его членов, следует хотя бы вкратце остановиться на еще одном явлении. От эпохи викингов (VIII–XI вв.) сохранилось огромное количество кладов, разбросанных как в самой Скандинавии, так и в соседних странах. Ныне, как кажется, историки уже не придерживаются точки зрения, согласно которой обладатели сокровищ прятали их в беспокойное время для того, чтобы впоследствии воспользоваться ими. Ведь многие из этих кладов были спрятаны таким способом, который заведомо исключал их «востребование». Если часть сокровищ закапывали в курганах или в потаенных местах, то другие топили в болотах или на дне рек и морей. «Сага об Эгиле Скаллагримссоне» повествует о том, как этот скальд, предчувствуя приближающуюся кончину, схоронил в потаенном месте сундуки с серебром, в свое время полученным от английского короля, и умертвил единственных свидетелей — рабов, которые помогли ему спрятать его сокровища. Отношение к драгоценным металлам и изделиям из них — кольцам, гривнам, застежкам для плащей и т. п. — можно объяснить только при отказе игнорировать уверенность этих людей в том, что принадлежавшие им материальные ценности воплощали некоторые присущие им качества, что обладание сокровищами служило гарантией «успеха», «удачи», «везенья» того, кому они принадлежали. Между индивидом и богатством, которым он обладал, существовала, по их убеждению, теснейшая связь, и эта связь сохранялась и после смерти человека. В сагах и легендах упоминаются погребенные в курганах покойники, восседавшие на собственных сокровищах, оберегая их от возможных посягательств. Отношение к богатству, представления о судьбе, о смерти и потустороннем мире неразрывно переплетены в этом сознании. Все вещи, от оружия до сокровищ, выполняют определенные символические функции.
Обо всех этих явлениях мне неоднократно приходилось писать более подробно, и здесь я возвращаюсь к ним, собственно, для того, чтобы читатель по возможности отчетливо представил себе своеобразие цивилизации, которая, несомненно, отнюдь не ограничивалась пределами древнескандинавского культурного круга. Но в других регионах Европы она в силу ряда причин может выступать перед взором исследователя в лучшем случае отдельными бессвязными фрагментами, в то время как на Севере нам легче опознать ее общие очертания[604].
Средневековая европейская цивилизация отнюдь не исчерпывается своей феодальной ипостасью. Не подвергая ни малейшему сомнению существенность отношений, которые выражались в ленном строе, вассалитете, равно как и в разных формах крестьянской зависимости от «благородных», вместе с тем едва ли правомерно игнорировать те формы человеческого общежития, которые выходили за рамки феодальных структур. Важно обратить внимание на социальную многоукладность средневекового мира. В этом последнем наряду с феодальными военно-политическими и правовыми структурами были широко распространены рабство и вместе с тем — наемный труд. Особую роль в функционировании и трансформации общества играл, разумеется, город, природа которого по своему существу весьма далека от феодализма. Но город средневековой эпохи — это особая важная тема, на которой следовало бы остановиться отдельно[605].
Я хотел бы завершить этот очерк личным впечатлением, вынесенным мною лет 15 тому назад, когда мне впервые удалось побывать на скандинавском Севере. Мои норвежские коллеги из университета в Трандхейме любезно предоставили мне возможность не только побывать на поле Фростатинга — месте древнего народного собрания в северо-западной Норвегии, но и познакомиться с природной средой, в которой жили хуторяне в этой части страны. Мы оказались на вершине холма, где тысячу лет назад находилась усадьба одного из трандхеймских предводителей, упомянутых в «Круге Земном» Снорри Стурлусоном. Этот хутор на много миль отстоял от хуторов других бондов. Здесь я впервые полностью осознал смысл слов Тацита о привычке германцев селиться поодаль один от другого. Это рассеянное по обширной территории немногочисленное население действительно «не терпело соседства». Если между отдельными домохозяевами и существовали определенные связи, то они выражались преимущественно в охране традиционного права[606], но отнюдь не в каких-либо общинных распорядках.
Стоя на вершине холма, в недрах которого археологи обнаружили следы раннесредневекового поселения, я смог воочию представить себе, что такое «архаический индивидуализм» германцев и скандинавов.