История - нескончаемый спор — страница 44 из 176

[222]. Здесь уместно вспомнить другого кёльнского горожанина, который в предвидении, что на Страшном суде хорошо бы иметь добрые дела потяжелее, дабы они перевесили его грехи, накупил камней для церкви[223].

Несомненно, во многих подобных случаях мы встречаемся с ожившими метафорами, с метафоричностью сознания, с игрой сравнениями и образами, в высшей степени присущей способу мировосприятия, который нашел воплощение в «примерах».

Возможно, ученый проповедник не принимал все эти странности за чистую монету и рассказывал своей пастве подобные истории не без потаенной улыбки. Но как воспринимала их аудитория? Тоже неизменно как удачные шутки и сравнения? У меня нет в этом уверенности. Не состояло ли различие между оратором и слушателями в том же, в чем заключалось оно в «примере» о наложнице священника, которая, услыхав от проповедника, что конкубины духовных лиц могут спастись, только если войдут в печь огненную, так в простоте душевной и поступила и сгорела?[224] В этом «примере» сказано, что проповедник пошутил, не рассчитывая на буквальное понимание своих слов, но женщине, озабоченной нависшей над ее душой угрозой, было не до шуток.

Существует анекдот о грешнике, который, находясь на корабле, понял, что разразившаяся на море буря вызвана грузом его грехов, и поспешил покаяться, чтобы предотвратить гибель всех находящихся на борту людей. По мере того как он выбрасывал в море «массу греха» (massam iniquitatis), оно успокаивалось, и когда он закончил исповедь, буря совсем утихла. Из беседы между персонажами «Диалога о чудесах» — магистром и новицием, обсуждающими этот случай, явствует, что оба они (и сам автор Цезарий Гейстербахский) относятся к нему вполне серьезно и не испытывают никаких сомнений в правдоподобности такого рода ситуаций. Новиция смущает совсем другой вопрос: не странно ли, что за грехи одного человека Господь намеревался покарать многих? Учитель допускает такую возможность[225]. То, что грехи имеют физический вес, не может вызывать недоумения у людей, веривших, что на Страшном суде злые и добрые дела возлагаются на чаши весов и подвергаются взвешиванию.

Напрашивается предположение, что публика, на которую были рассчитаны подобные «примеры», была склонна воспринимать истины христианства преимущественно в зримой, физически ощутимой форме, что спиритуальное воспринималось ею через материальное, что вера народа резко контрастировала с утонченной теологией образованных. Однако здесь надобны по меньшей мере две оговорки.

Во-первых, нет никакой уверенности в том, что такой же версии религии не придерживались и сами духовные лица, собиравшие и записывавшие «примеры». В рассматриваемых текстах нет возможности выявить дистанцию, отделявшую простую и безыскусную веру аудитории, к которой они адресовались, от веры самих проповедников. Но следует учесть, что они должны были возвещать своим слушателям истину, а не басни, которым сами не верили. «Многое слыхал я такого, о чем не хочу писать, ибо не все из услышанного запомнил, и лучше умолчать об истинном, нежели записать ложное», — этим словам Цезария Гейстербахского нет основания не верить[226]. В конце концов, проповедник обращался в своих речах не к одним лишь прихожанам, — он произносил их пред лицом Творца, и грешить ложью было слишком опасно для его собственной души. Утонченная вера ученого монаха или клирика сочеталась с верой «простецов». Литература «примеров» была слишком тесно связана с устной культурой, доминировавшей в толще общества и в XIII в., для того чтобы не разделять с фольклором его критериев истинности и правдоподобия.

Но, конечно, понимание одного и того же явления ученым монахом и простым прихожанином было различным. Плотник, участвовавший в строительстве капеллы, увидел в день св. Андрея, как в ней сами собой зажглись свечи и Сын божий, сидевший на руках Матери, снял с ее головы корону и надел на себя, а по окончании службы вновь возложил ее на голову Матери. Этот «простой благочестивый человек» сперва не решился никому рассказать о виденном, боясь, что ему не поверят. Но когда эта сцена повторилась в день св. Николая, он поведал о виденном приору, и тот дал толкование: надевая корону Матери и возвращая ее, Сын хотел сказать: «Мать, как Я через Тебя сопричастен человеческой субстанции, так и Ты через Меня сопричастна божественной природе»[227]. Плотник лишь видел, приор же понял.

Во-вторых, в интерпретации религии людьми, лишенными образования, важно не пропустить другой стороны — их неотрефлектированной, безусловной веры, потребности в чуде, которое могло бы дать им жизненную удачу, исцеление от болезни, способствовать урожаю, приплоду скота, избавить от напастей нечистой силы и обещать спасение души в потустороннем мире. Эта глубокая вера, сочетавшаяся с крайне односторонними туманными представлениями о божестве и впитавшая в себя немалую долю язычества и магии, побуждала их искать Христа в причастии и допускать мысль о том, что грехи обладают физическим весом, пытаться распять себя для того, чтобы слиться с Христом или воздать ему должное, ощущать в девственном чреве движение младенца, присутствовать при тяжбах между ангелами и бесами из-за собственной души и слышать приговор Судии, приближаться в видениях к вратам рая и бродить по аду и чистилищу[228]. Вспомним, в XIII в. — в период расцвета проповеди и составления многочисленных сборников «примеров» — продолжались крестовые походы и происходили массовые паломничества, множеством людей завладевала ересь, порожденная поисками истинного пути ко спасению. Отзвуки всех этих широких движений явственно слышны в «примерах».

Сомнения относительно определенных аспектов религии, которые иногда овладевают теми или иными лицами, — это сомнения людей, жаждущих укрепиться в вере, а не неверие безрелигиозных скептиков или агностиков. Человек то и дело сталкивается с силами потустороннего мира или живет в ожидании подобной встречи. Не отсюда ли и своего рода «фамильярность» в обращении с этими силами, близость, которая отнюдь не отменяет трепета перед ними?

Чему же удивляться, если статуи Богоматери и Христа кланяются людям, оказавшим им услугу или изъявления верности?[229] Особую «пикантность» имеют «примеры» о поедании верующими бога. Монах 1одескальк, читая молитву «Puer natus est nobis», обнаружил в своих руках вместо хлеба пресуществления красивого Младенца, которого он поцеловал и поместил на алтарь, а когда тот вновь превратился в сакрамент, съел его[230]. Жак де Витри слыхал о каком-то священнике, который должен был принимать у себя епископа и не мог удовлетворить епископского повара, требовавшего бесчисленного количества блюд. В удручении он сказал: «Нет больше у меня ничего, что бы можно было подать на стол, помимо боков Распятого». Отрезав часть тела у распятия, он приготовил из него пищу и подал прелату, который принял угощение[231]. Признаюсь, я не в состоянии комментировать этот «христианский каннибализм», в котором вера и любовь ко Христу смешаны с послушанием церковному иерарху и какими-то совсем иными ингредиентами. Можно догадываться, что здесь опять-таки присутствует понимание причастия как буквального, а не только символического поедания тела Пэсподня.

«Вера движет горами». Это тоже надлежит понимать не только в переносном смысле, ибо один благочестивый кузнец во время дискуссии о защите христианства от неверных ударил молотом по горе со словами: «Во имя Господа Иисуса, который сие сказал, велю тебе, гора, переместиться в море», — что она немедленно и исполнила[232]. Вера и глубокое благочестие преодолевают земное притяжение, и Цезарий Гейстербахский лично был знаком со священником, который во время мессы поднимался на воздух «на высоту шага». В этом нет ничего удивительного: ведь благочестие огненно и вздымает вверх. Но в тех случаях, когда упомянутый священник спешил закончить службу и отправлял ее без должного усердия, эта милость у него отнималась[233]. Знал Цезарий и другого священнослужителя, у которого близ алтаря «прорывалась утроба», как сказано в «Книге Иова» (32, 19). Но у Иова это образ, уподобление, сравнение — речь идет о том, что утроба «готова прорваться, подобно новым мехам», тогда как в «Диалоге о чудесах» имеется в виду медицинский факт, если можно так выразиться, и, по признанию этого священника, он служил «с открытым нутром»[234].

Запечатленное в наших памятниках сознание материализует метафору. Все понимается буквально. Когда одна монашка, спрятав деревянное распятие под подстилку, плакала, не найдя его, и Христос сказал: «Не плачь, дочь Моя, ведь Я лежу в мешочке под подстилкой твоей кровати», — или другая затворница, засунувшая распятие в какую-то щель, вскричала: «Господи, где Ты? Ответь мне!», — и тотчас нашла его[235], то было бы совершенно ошибочно истолковывать эти сцены как «искание Бога» в духовном смысле — обе искали «своего Господа», т. е. именно распятие, а оно откликалось на их призывы.

Весьма популярен был «пример» о сардинском епископе, проповедь которого на евангельскую тему «Кто ради Меня оставит дом, поля или виноградник, тому воздастся стократно» произвела столь сильное впечатление на одного сарацина, Что тот пожелал принять крещение при условии, что если это обещание будет выполнено после его смерти, то его сыновья сполна получат стократное возмещение