Изучение психологических установок и меняющихся картин мира неразрывно связано с историей тех, кто их изучает. Если можно говорить об истории ментальностей, то, думается, есть основания говорить и о ментальности историков ментальностей как предмете историографического и социально-психологического исследования. «Подсознание» нашей культуры нам не дано разоблачить в силу нашей привязанности к своему времени и включенности в специфичный для нас ментальный универсум. Но подобно тому, как в настоящее время мы пытаемся при посредстве анализа творений минувших эпох распознать потаенные в их знаковых системах мыслительные средства и способы духовного освоения мира, присущие тем эпохам, так будущие историки, возможно, сумеют прочитать в наших интерпретациях прошлого такие тайны нашего сознания и миропонимания, которые от нас самих еще сокрыты.
Диалог культур, который современные историки пытаются завязать с прошлым, есть вместе с тем, неприметно для нас, и диалог, ростки которого завязываются нами с будущим, с историками следующих поколений. В самом деле, на историке культуры лежит огромная двойная ответственность. С одной стороны, он уполномочен современностью «воскресить» прошлое, воздать должное культуре людей, канувших в небытие, вновь сделать живыми их мысли и чувства, хотя он и понимает, что полная и адекватная реконструкция их духовного мира — лишь идеал, исследовательская утопия. И в этом смысле всякая историческая реконструкция не может не быть современной конструкцией.
С другой же стороны, по нашей интерпретации истории, по степени научной и моральной честности, с какой мы подходим к решению этой задачи, историки будущего станут судить о нас самих. Воссоздавая образ человека минувших эпох, мы, независимо от наших намерений, одновременно вырабатываем облик современного ученого-гуманитария, каким он будет рисоваться историографу XXI столетия. Заполняя культурное «досье» человека прошлого, мы невольно заполняем и свое собственное «досье», создаем материал для суждений о нашей культуре. Безразлично ли нам, каковы будут оценки нашей интеллектуальной честности и глубины научного проникновения? Сочинение историка — всегда важный источник для оценки породившей его культуры. Мы легко и охотно судим историков других эпох, как и современников-историков, принадлежащих к иным научным и философским традициям. Но и эти оценки, и наши собственные исторические конструкции суть памятники нашей культуры. Читая их, историки, которые придут после нас, вынесут свой приговор нашей способности познавать прошлое и в свою очередь выскажутся относительно того духовного, интеллектуального и морального оснащения, с каким мы подходили к изучению истории. Что скажут они о склонности иных наших коллег то и дело переписывать историю не на основе нового знания, а по конъюнктурным соображениям, в духе оруэлловского «министерства правды»? Боюсь, ныне здравствующими историками уже оставлено немало улик для предъявления в будущем весьма тягостных исков грядущими поколениями…
Историческая антропология — дисциплина, самым непосредственным образом соотнесенная с нравственным содержанием гуманитарного знания. И это подводит нас к следующему пункту размышлений. В двух словах он сводится к тезису, что историческая антропология — неизбежный и закономерный результат развития нашей научной дисциплины, средоточие тех проблем, к которым история в настоящее время подошла.
Потребность в социально-психологическом методе исследования истории вызывается прежде всего трудностями, связанными с объяснением исторических явлений, и поисками выхода из этих трудностей.
Если рассматривать в самых общих чертах смену ведущих тем исторической мысли Нового времени, то можно увидеть, как крен всецело в политическую, событийную историю постепенно сменялся или, во всяком случае, уравновешивался растущим интересом к истории социальной и экономической. В поисках глубинных причин общественных событий историки пришли к осознанию необходимости изучения истории хозяйства, торговли, производства, аграрного строя, городов, цен, заработной платы, индустриализации и т. п., так же как и изучению массовых социальных процессов. Без этого стойкого и интенсивного интереса к коренным процессам социального развития современная историческая наука немыслима. Этот интерес так или иначе сделался общим для самых разных направлений историографии, в том числе и далеких от марксизма. Подведение под изучение истории социальной и экономической основы, собственно, только и создало предпосылки для развития истории как науки. Это завоевание исторической мысли остается непоколебимым, как бы дальше наша наука ни развивалась.
Прогрессивность и существенность этого сдвига в исторической науке XIX и XX вв., мощно ее обогатившего и обновившего, очевидна и по достоинству оценена историографией. Куда меньше внимания, как кажется, обращали на другую сторону дела. В результате сосредоточения интересов на политико-экономической и социологической проблематике человек — реальный участник и творец истории — был как бы «потеснен» безличными силами и процессами либо вовсе забыт. Слияние истории с социологией и политэкономией вело к дегуманизации истории.
Интерес историков явственно переместился с индивидуального и человеческого на надындивидуальное и социальное. Возникла тенденция подмены истории политэкономией и живых людей — абстракциями. Привычка видеть непосредственного производителя «со спины», согбенным над плугом или станком, мешает историку заглянуть этому простому человеку в лицо и поинтересоваться его мыслями, чувствами, верованиями, настроениями, его воззрениями на природный и социальный мир и, наконец, на самого себя. Упрощенное понимание тезиса о материальном бытии, которое детерминирует сознание людей, приводило к тому, что сознание этих людей вообще почти полностью ускользнуло из поля зрения историков — постольку, поскольку то было сознание «человека с улицы», а не мыслителя, поэта, хрониста, «героя» истории.
Здесь уместно вспомнить слова французского историка-марксиста Мишеля Вовеля: долгое время между марксистами и немарксистами существовало «неписаное джентльменское соглашение», по которому первые ограничивали себя преимущественно социально-экономическом историей и историей классовой борьбы, отдавая вторым в безраздельное обладание проблемы коллективного сознания и ментальных установок. Вовель решительно возражает против подобного разделения функций: марксист должен иметь смелость заявить, что история ментальностей со всеми ее специфическими трудностями также есть поле его деятельности[250].
Перемещение центра тяжести в историческом исследовании с человека на абстрактные «силы» самым прямым образом сказалось на структуре объяснения. Так как при изучении положения трудящихся масс обращали преимущественное внимание на способы их эксплуатации и формы личной или экономической зависимости, на характер ренты и размеры заработной платы, то из тенденций в динамике этих категорий без особого труда выводили поведение масс, их выступления, восстания, участие в религиозных, политических и иных движениях. Связи между социально-экономическими структурами и конъюнктурами, с одной стороны, и поведением людей, организованных в группы, — с другой, как бы «спрямлялись», и поведение последних объясняли скорее законами «социальной физики», нежели исходя из анализа всего разнородного комплекса реальных факторов, которые определяли человеческие действия в данный конкретный момент истории. Точно так же упрощались отношения между материальной сферой и явлениями духовной жизни, на которую, на мой взгляд, не вполне правомерно распространяли понятие «надстройки», примененное самим Марксом, собственно, только к праву и политическим учреждениям, непосредственно обслуживающим господствующий социально-экономический порядок[251].
Что сказать о подобной структуре исторического объяснения? Вернее было бы назвать его социологическим, поскольку оно годится для суммарного описания макропроцессов или для построения общих моделей, но едва ли адекватно при описании конкретных исторических явлений, в которые вовлечены реальные люди. Индивидуализирующий метод подменен генерализацией, живая картина истории — общей схемой. Это объяснение игнорирует такую «бесконечно малую величину», которую теперь принято называть «человеческим фактором». Мы как-то забыли о мысли Маркса: «Общественная история людей есть всегда лишь история их индивидуального развития, сознают ли они это, или нет»[252]. Любые предпосылки исторического движения, будь то рост цен или падение заработной платы, возрастание нормы эксплуатации, открытие новых торговых путей и рынков, нападение врага, стихийное бедствие, голод, мор, прежде всего как-то осознаются людьми, получают их оценку, вызывают эмоции и, только сделавшись содержанием их психики, могут послужить стимулом для какой-то их реакции, вызвать определенное поведение. Иными словами, все эти исходящие извне импульсы становятся причинами человеческих действий лишь тогда, когда они превращаются в факты общественного или индивидуального сознания.
Подобное превращение представляет собой сложнейшую трансформацию. Толчки, идущие из среды, преобразуются в сознании по его собственным законам и в соответствии с той картиной мира, которая в нем заложена, преобразуются подчас до неузнаваемости. Для понимания человеческого поведения необходимо знать как его внешние материальные предпосылки, так и содержание сознания людей, действующих в истории. Целесообразно установить различие между «потенциальными» предпосылками социального поведения людей, разумея под ними те стимулы, которые исходят из окружающего их мира, и «актуальными» причинами событий, т. е. непосредственными толчками, определяющими поступки и действия людей, поскольку указанные стимулы сделались фактами человеческого сознания, прошли через его фильтры и преобразующие психические механизмы, побуждая индивиды и коллективы, массы действовать именно так, а не иначе. Но в таком случае вся область человеческих настроений, верований, убеждений, ценностей, нравственных суждений должна быть включена в структуру исторического объяснения. Человек не «винтик» в механизме истории, но деятельный участник исторического процесса. Цели, которые он перед собой ставит, могут быть ложными; результаты, которых достигают люди, преследуя свои цели, сплошь и рядом оказываются далекими от ожидаемых и попросту противоположными; «ирония истории» не устает обнаруживаться в человеческих деяниях. Но нужно понять эти деяния именно как человеческие, как такие, в которых мысли и эмоции играют активную роль и являются неотъемлемыми компонентами и двигателями всякого исторического события.