История - нескончаемый спор — страница 61 из 176

рмационными и иными течениями, с одной стороны, и выработкой новой предпринимательской этики, которая санкционировала развитие денежного дела, с другой. Эта проблема была остро поставлена Максом Вебером в его «Протестантской этике и духе капитализма». Независимо от убедительности тех или иных конкретных решений, предложенных немецким социологом и историком, важна предложенная им методология исследования религиозных и этических учений как составной части развития важнейших социально-экономических процессов.

Вебер трактовал эти вопросы с позиций развиваемой им исторической социологии. Ныне выдвигаются и иные подходы — социально-психологические. Вся картина мира человека той или иной эпохи, принадлежавшего к определенному социальному слою или классу, включается в сферу исторического исследования. Изучается широкий комплекс мировосприятий — от отношения к природе до переживания хода времени и истории, от образа смерти и потустороннего мира до оценки детства, старости, женщины, брака, семьи, от специфики эмоциональной жизни людей до понимания ими труда, богатства, бедности и собственности. В центре картины мира — проблема человеческой личности, ее оценка обществом и ее самосознание и самооценка. Мне представляется, что именно эта проблема — личность, индивидуальность, мера поглощенности индивида социальной группой (или социальными группами) или его автономии — является центральной при изучении картины мира данной эпохи.

Дело в том, что социальные историки до недавнего времени уделяли преимущественное или даже исключительное внимание целому — общественным структурам, притом, как правило, большим группам, классам, нередко обходя атомарную единицу социума — человеческого индивида. Но возможно ли достаточно полное и глубокое понимание целого, если мы не знаем его образующих? Если историческое познание действительно есть диалог между человеком современности и человеком прошлого, то как обойтись без знания этого последнего? Теперь мы как бы спохватились: все заговорили о необходимости изучения человека. Психологи и философы, естествоиспытатели и писатели говорят о человеке. Историки не составляют исключения. Не потому, конечно, что такова общая тенденция. А потому, что история должна, наконец, обрести или, точнее, восстановить свой статус гуманитарной дисциплины, дисциплины, в центре внимания которой стоит человек. Потому, что подлинное содержание, истинный свой предмет история обретает постольку, поскольку рассматривает историю людей, и рассматривает, как уже упоминалось, не только «извне», но и «изнутри». Но для истории человек — всегда в группе, в обществе, наш предмет не абстрактный человек, но исторически конкретный участник социального процесса.

Меня, признаться, несколько смущает то, что призывы изучать человека сделались всеобщим поветрием. Я хотел бы высвободить это ключевое понятие социальной истории и исторической социологии от той модной ауры, в которой его подчас склонны утопить. Не кажутся мне продуктивными и общефилософские рассуждения «о роли человеческой субъективности в истории», оторванные от конкретного опыта историков[301]. В историографии, в том числе и в отечественной, есть собственная традиция. Напомню только о двух книгах — Б.А. Романова о человеке Древней Руси[302] и Д.С. Лихачева «Человек в литературе Древней Руси»[303], для того чтобы показать, что историки, и историки культуры в частности, давно уже движутся в этом направлении — к человеческой истории от истории обесчеловеченной. Но этот научный интерес должен реализоваться на основе разработанной методологии.

Я полагаю, что именно в связи с проблемой человека в истории столь настойчиво звучат призывы к междисциплинарным подходам. Соседние дисциплины — литературоведение, в частности историческая поэтика, лингвистика и в особенности семиотика, история искусств, социология и психология, этнология — могут быть нашими союзниками. История — наука sui generis, и ей незачем растворяться в других дисциплинах. Но нужно учиться и прежде всего присматриваться к методам и постановкам вопросов, практикуемых в других науках. Задавая новые вопросы своим источникам, вопросы, которые прежде не ставились перед ними или ставились недостаточно настойчиво, мы можем получить новое знание. Культурно- и социально-антропологический подход к истории открывает перед нами новые возможности, и мы не должны пройти мимо них.

В результате перед нами могли бы вырисовываться более отчетливо обе внутренне сопряженные ипостаси социальной истории — социальные структуры, ибо никто не отказывается от их дальнейшего изучения, и составлявшие их люди. Предмет социальной истории — общество, но общество людей, образующих группы.

Однако изучение общества под таким углом зрения предполагает изучение той всеобъемлющей сферы, которая пронизывает и структуры, и индивидов и вне которой общество лишено жизни, — это сфера культуры. Из всего сказанного ранее должно быть вполне ясно, что я подразумеваю под культурой не совокупность достижений человеческого духа, традиционный предмет изживающей себя Kulturgeschichte или автономной Geistesgeschichte. Культура в контексте социальной истории мыслится как система человеческих жизненных ориентаций, как реальное содержание сознания каждого члена общества. В личности замыкаются социальное и культурное начала, они-то и формируют ее. Подобно тому как невозможно понять социальное развитие, игнорируя структуру личности, присущую этой социальной системе, точно так же нельзя понять ни специфику системы, ни специфику образующих ее людей, оставляя в стороне их подлинную человеческую природу, каковой и является культура.

Известный английский историк Эрик Хобсбоум в свое время писал о необходимости перехода от социальной истории к истории общества[304]. Я согласился бы с ним, если принять, что история общества не может быть понята вне культуры, т. е. вне человеческого содержания социальности.

Социальная история ныне совершает мощную экспансию за привычные отведенные ей рамки. Но нет ли угрозы растворения социальной истории в некоей глобальной истории и утраты ею своего собственного предмета? Полагаю, что дело обстоит как раз наоборот: социальная история ищет свой собственный подлинный предмет, и потеря ею своего лица возможна лишь при эклектическом к ней подходе, не выделяющем главного и решающего. Речь не идет об отказе от принятого предмета социальной истории, — речь идет о его обогащении.

Я и хотел бы закончить ссылкой на один пример подобного обогащения, обогащения, происшедшего именно на грани изучения социального и культурного. Я имею в виду введение в современную историческую науку различения между ученой или официальной культурой, с одной стороны, и культурой народной, неофициальной, с другой. Определение «народная культура» неточно и вызывает споры, которых я сейчас лишен возможности касаться (мне приходилось уже писать об этом в другой связи). Однако существо проблемы не может внушать сомнений, так же как и ее сугубая важность. Речь идет о необходимости порвать с традицией изучения истории культуры как исключительного достояния элиты и как продукта ее деятельности, порождающей модели, которые затем, в популярном и вульгаризованном виде, распространяются в более широких слоях общества, пассивно их усваивающих. Речь идет об изучении образа мыслить и чувствовать, присущего рядовым членам общества, о раскрытии иной точки зрения на мир и человека, которая была присуща трудящимся, как низшим прослойкам имущих, так и социальным маргиналам. Это мировидение было неотъемлемым ингредиентом их общественной практики, и без пристального изучения низового пласта культуры, сплошь и рядом неточно формулированного, а то и попросту смутно выговоренного, невозможно понять ни их поведение, ни ту почву, на которой произрастали и изысканные и уникальные культурные творения.

В качестве достояния фольклористики такой подход не нов. И тем не менее никогда до 60-х годов, до появления работ нашего соотечественника М.М. Бахтина с его концепцией карнавальной народной культуры и работ французских историков, четко поставивших вопрос о противоборстве и взаимовлиянии культуры элиты и культуры и религиозности простолюдинов, эта проблема не звучала так остро и не разрабатывалась столь же интенсивно и плодотворно. Перед историками — медиевистами и специалистами по истории Нового времени вырисовываются очертания во многом еще не открытого и не познанного материка — культуры «безмолвствовавшего большинства», тех широких слоев, которые были оттеснены от книги и письменной фиксации своих идей, побуждений и чувств[305]. Разработка истории и теории малых групп едва ли может быть продуктивной, если историки не обратят самого пристального внимания на те идеи, социокультурные представления, верования и обычаи, привычки сознания и автоматизмы поведения, которые двигали образовывавшими эти группы индивидами.

Разрабатывая историю низовых пластов культуры, Мы расширяем и углубляем свои представления о социальной структуре как живом, наполненном человеческим содержанием, пульсирующем и движущемся организме.

Социальная история, как она представляется в конце нашего столетия, не может не стать социокультурной историей.

(В первые опубликовано: «Вопросы философии». М., 1990. № 4. С. 23–35)

Средневековый купец

Изучение ментальностей людей определенной эпохи и социально-культурной формации едва ли может ограничиваться воспроизведением характерных черт, общих для всех этих людей, хотя, несомненно, некоторые параметры общественного сознания, лежащие в основе миросозерцания эпохи, и могут быть выявлены. Тем не менее картина получилась бы чересчур обобщенной, а потому и бедной по содержанию. Более продуктивна попытка реконструкции спектра ментальностей, специфичных для того или иного общественного слоя, в зависимости от его профессионального, правового, образовательного, возрастного статуса.