Мне кажется наиболее вероятным, что Маркс прибег к этому понятию для того, чтобы подчеркнуть глубокое своеобразие общественных структур на Востоке и способов их функционирования, своеобразие, которого он не мог не видеть и которое не вмещалось в рамки схемы формаций. Потребность во введении понятия «азиатский способ производства» диктовалась прежде всего сознанием того, что на Востоке наблюдалась не последовательная смена социальных систем, а их устойчивость и неизменность. Категория исторического прогресса, на которую опиралось учение о формациях, здесь не «работала».
Любопытно, кстати, что у самого автора теории формаций наряду с «азиатским способом производства» время от времени возникало еще одно «отклонение» от формационной «нормы». Маркс предпочитал говорить не о «рабовладельческом способе производства», а об «античной формации». Эти понятия никоим образом не синонимы, ибо, как Маркс не раз подчеркивал, базис античного общества образовывал труд свободных крестьян и ремесленников, а не труд рабов. Итак, налицо вторая «аномалия» в схеме поступательного развития общественно-экономических формаций — «античный способ производства».
Эти «отклонения» от схемы не случайны. Маркс был настолько чуток к исторической конкретике, что не был склонен подгонять все бесконечное многообразие истории под жесткую и единообразную схему. Я уже не говорю о том, что при состоянии исторических знаний середины XIX столетия свою теорию формаций Маркс неизбежно основывал преимущественно на материале истории Европы.
Маркс не мог не ощущать известного противоречия между всеобъемлющей системой формационного развития и многоликостью реальных социальных форм. Не отсюда ли его резкие высказывания об «универсальной отмычке», которую стремятся применить везде и всюду? Ибо не по уму усердные продолжатели Маркса поторопились распространить «пятичленку» на все известные историкам социальные образования.
Стремясь найти выход из этого противоречия, которое со временем стало выступать все сильнее и явственнее, марксисты-философы и историки прибегают к рассуждениям об «общем» и «особенном» в историческом процессе, строят внутриформационные типологии, и все это отнюдь не лишено определенного смысла, поскольку позволяет расширить операционное поле в пределах пятичленной схемы.
Предлагались разного рода ее модификации. Например, историю человечества делили на стадии «первичной» и «вторичной» формаций, включая в первую все докапиталистические общества; в этой «первичной» формации под рубрику «феодализм» рекомендовали включить все социальные образования, вышедшие из стадии первобытности. Дискуссии об общественных формациях, которые проводились советскими историками в 60-е годы, продемонстрировав немало слабых мест «пятичленки», вместе с тем не смогли существенно продвинуть вперед методологическую мысль, поскольку они оставались в рамках все той же схемы, не посягая на ее истинность.
2. Однако главная трудность в применении теории формаций к изучению исторического процесса заключается в другом. Научное исследование всегда начинается с формулировки проблемы. Ее постановка диктует тот вопросник, с которым историк подходит к своим источникам. О том, о чем историк их не вопрошает, источники ему и не расскажут. Учение о формациях предопределяет направление мысли историков. Они отбирают в источниках материал, релевантный схеме, отбрасывая и игнорируя остальное или оттесняя этот «иррациональный остаток» на периферию своего сознания. «Кто ищет, тот всегда найдет», распевали мы в детстве. В этих словах кроется горькая правда: ищущий находит именно то, что ищет, и может не увидеть или, во всяком случае, не оценить объективно всего остального. Априорные установки, заложенные в схему, односторонне ориентируют исследователей, сужение горизонта поиска неизбежно ограничивает его свободу.
Нет ничего проще, чем всюду и везде находить «феодализм», если руководствоваться упрощенным пониманием феодализма как строя крупного землевладения, эксплуатирующего земледельцев. Здесь всегда налицо вооруженные господа и бесправные крестьяне, к которым господа применяют внеэкономическое принуждение, и связи между сюзеренами и вассалами. Оснащенный такими критериями историк найдет феодализм и в древневосточных деспотиях — от Месопотамии до Египта, и в Римской империи (колонат), и в Китае, и в Индии, и в Иране, и в Византии, и в Русском государстве (крепостничество). Над культурами мелкого земледелия постоянно и повсеместно воздвигались схожие меж собой системы угнетения[356].
И столь же незамысловата процедура поисков рабовладельческого строя: в самом деле, где в давние (и сравнительно недавние) времена не существовало рабства? Но определяли ли рабство или поземельно-личная зависимость крестьян коренные, структурные черты того или иного общества? Этот вопрос обычно не обсуждается.
Применение историками пятичленной схемы чревато упрощениями и неоправданными сближениями разнородных и разнокачественных социальных систем и слабо обоснованными генерализациями. Поглощенные изысканиями формационных признаков в том или ином обществе, мы упустили из виду такие стороны исторической действительности, которые объемлются понятиями «культура» и «цивилизация». Но что означает подобное «упущение»? На мой взгляд, не что иное, как игнорирование самой сущности исторического процесса — истории людей. Категории «культура» и «цивилизация» лежат в ином плане, нежели категория «формация», и не могут быть к ней сведены.
Как правило, не обсуждается возможность существования социальных структур, которые не подходят под характеристику какой-либо из намеченных марксизмом формаций и «выламываются» из схемы. Казалось бы, введение в научный оборот новых материалов, открытие доселе неведомых обществ и выявление в давно изучаемых структурах новых сторон должны были привести к усложнению категориальной сетки, которую историки налагают на историческую действительность. Ведь функция «идеального типа» в историческом исследовании заключается в том, чтобы посредством верификации идеально-типической модели путем сопоставления ее с конкретными наблюдениями добиться открытия новых сторон действительности, моделью не предусмотренных; иными словами, в том, чтобы в свете исследовательского эксперимента эту модель обогатить, видоизменить или вовсе отбросить. Эвристическая ценность идеального типа обнаруживается именно в тех случаях, когда это «предельное понятие» в той или иной мере опровергается исследуемым материалом.
Между тем наложение формационной схемы на данные исторических источников в лучшем случае вело лишь к некоторой детализации того или иного ее компонента, но не к ее пересмотру в целом. Дело в том, что учение о формациях не представляет собой «идеального типа» — орудия познания. Во-первых, идеальный тип, по Максу Веберу, не обретается в эмпирической реальности и представляет собой «исследовательскую утопию», тогда как общественно-экономическая формация, по Марксу, есть не что иное, как материальное воплощение системы производственных отношений, собственности, средств производства, а вовсе не логическая конструкция.
То, что «общественно-экономическая формация» и «идеальный тип» представляют собой логически несопоставимые категории, побуждает нас затронуть вопрос о гносеологических аспектах марксистской теории.
Можно представить себе, что марксизм в период своего становления оказался, так сказать, перед «гносеологической развилкой»: его творец встретился с дилеммой — принять точку зрения Гегеля или же пойти по стопам Канта. Первый путь означал единство сознания и действительности, им воспринимаемой; здесь мысль последовательно овладевает миром, и ее познавательная способность в конечном счете зиждется на их внутренней аналогии и родстве. Познавая мир, дух осознает самого себя. Постулат гегелевской гносеологии — мир познаваем. Путь же Канта предполагал непрестанную, напряженную борьбу мысли, преодолевающей огромные препятствия для того, чтобы к этой действительности прикоснуться.
Маркс без колебаний встал на позиции Гегеля, отвергнув его объективный идеализм, но сохранив в материалистической интерпретации его панлогизм. Гегелевская диалектика была перевернута «с головы на ноги», но лежавшая в ее основе уверенность во всемогуществе познания не подвергалась сомнению. Последователи Маркса в этом отношении оказались по существу безоружными перед лицом позитивизма. Пафос единой науки, ориентированной на открытие всеобщих законов, был распространен и на науки об обществе.
В результате, когда в конце XIX и в начале XX столетия неокантианская мысль выдвинула новые проблемы исторического познания — проблему коренного различия между науками о природе и науками о культуре, проблему противоположности между их методами (номотетическим и идиографическим), проблему «идеального типа» как орудия познания в исторических науках, — марксизм оказался в стороне от этой проблематики, чуждым ей и, я бы заметил, беспомощным перед ней. Его позиция в отношении новых тенденций была и осталась односторонне негативной. Тем самым для него была наглухо закрыта возможность углубленного обсуждения специфики гуманитарного знания.
Во-вторых, учение о формациях в практике историков вообще оказалось не средством социально-исторического анализа, а целью: конкретное историческое познание было призвано подтверждать истинность философско-исторической системы.
Выдвинутая Марксом научная гипотеза была впоследствии превращена в непогрешимую догму. Марксу было приписано открытие законов исторического развития, якобы действующих во все времена и под любыми широтами. Короче говоря, из пытливо ищущего мыслителя он был превращен в своего рода «папу», наместника абсолютной истины. Оказав Марксу медвежью услугу тем, что провозгласили его взгляды неоспоримым учением, монополизировавшим истину в нашей стране и в других странах, в которых у власти стояли коммунистические режимы, идеологические боссы и их приспешники по сути дела вывели марксизм за пределы науки, сделав его предметом веры и компонентом принудительной идеологии тоталитарного строя. Это не могло не привести к вульгаризации и прямой фальсификации мыслей Маркса.