История - нескончаемый спор — страница 79 из 176

Не нужно волноваться из-за того, что описанный выше метод фиксирует главным образом массовидные состояния, статику культуры, а не ее изменения, внутренние в ней разлады и трещины, через которые пробивается новое. Если историк в состоянии обнаружить несколько последовательных «срезов» и находит различия между ними, то тем самым, возможно, он приближается к пониманию того, как эти различия возникли и что послужило причиной развития. Мы найдем здесь «смысловые смещения и приращения», о которых пишет Л.М. Баткин.

Я, кстати, не могу взять в толк смысла конструируемой им в этой связи оппозиции: «…нас интересует культура (а не система функционирования общества)». Почему, собственно? На большом и болезненном опыте историки XX в. в конце концов убедились в том, что систему функционирования общества невозможно понять, если не изучать его культуру. Это же историографический факт огромной значимости: почему в самых разных странах, от Франции до СССР, одновременно распались школы аграрной истории, процветавшие в первой половине и середине столетия, почему историки-аграрники — начиная такими величинами, как Ж. Дюби и Э. Леруа Ладюри, и кончая автором настоящих строк (я сопоставляю только путь в исторической науке, а не весомость результатов) — обратились к истории ментальности, идеологии, культуры, демографии? Потому, что нас интересует система функционирования общества, а понять ее, не изучая его культуру, оказалось попросту немыслимым. Выяснилось, что история не делится между теми департаментами, кои были учреждены в минувшем столетии, — департаментом социальной и экономической истории и департаментом истории культуры.

И тут же происходит встречное движение: историки ментальностей и интеллектуальной жизни, систем ценностей, воображения оказались стоящими перед необходимостью связать культуру с социальной структурой, понять их в единстве как проявления активности, жизнедеятельности общественного человека. Понять эти связи, корреляции, опосредования, взаимодействия, расхождения и противоречия, ничего не упрощая, не «спрямляя», не подгоняя под унифицирующую априорную схему. Такова одна из главнейших задач «тотальной (или «глобальной») истории».

Л.М. Баткина, естественно, может интересовать культура, а не социальная история. Он — «свободный человек в свободной стране». Но и я тоже «свободный человек» и тоже хочу воспользоваться своей свободой для того, чтобы прямо заявить: такой разделяющий, обособляющий подход к истории культуры устарел с научной точки зрения. Наука бьется над поисками синтеза. Все сильнее осознается вред междисциплинарных барьеров и разгораживания на отдельные участки единого по своей сути поля гуманитарного исследования.

Но возникает вопрос: а что, собственно, понимается под «культурой”? Очевидно, понятие «культура», применяемое историками, которые хотят рассматривать ее в общем контексте «глобальной истории», в связи с социальностью и функционированием общества, будет не таким, каким пользуются приверженцы «чистой» истории культуры. Общие понятия, которые мы употребляем, не безразличны к постановке изучаемой проблемы. Объем настоящей статьи, непроизвольно разросшейся, уже не позволяет мне останавливаться на этом сюжете. Поэтому я предлагаю его в качестве темы следующей дискуссии, тем более что проблема культуры естественно и логично вырастает из проблемы личности.

Подходы к истории культуры были и будут разными. При том подходе, о котором идет речь у меня, картина трансформаций и динамики действительно может выглядеть не столь драматичной и напряженной, как ее рисуют Л.М. Баткин применительно к Ренессансу или В.С. Библер применительно к эпохам Галилея и Канта. Но, может быть, в более ранние эпохи эта динамика и на самом деле не была столь же предельно напряженной, как в эпоху Возрождения и в Новое время? Впрочем, если вдуматься, то и в проповедях того же Бертольда Регенсбургского, да и других монахов XIII в., нетрудно найти и драматизм, и внутренний диалог, и трудности, связанные с поисками выхода из противоречия. Чего стоит одна только проблема сочетания в одном сознании обеих эсхатологий!

Вот пример. Умер ученый монах. По предварительной договоренности со своим другом, духовным лицом, он является ему в видении с того света и рассказывает, что в момент его смерти состоялся Страшный суд. Священник, которому он явился, возражает: «При жизни ты был столь ученым человеком, как же ты можешь подобное говорить?» (Ибо сообщение выходца с того света о Страшном суде противоречит теологии.) Покойник в ответ: «Мало помогла мне вся моя ученость…» Вот конфликт между официальной догмой и живой повседневной религиозностью! Конфликт, который в этом тексте Цезария Гейстербахского никак не разрешается. Напряженность между обеими эсхатологическими версиями остается не снятой, и тем самым она остается источником глубокой озабоченности, беспокойства, душевной неуравновешенности верующих. За всем этим кроются муки человеческой личности, поставленной культурой на перекрестке мировой истории и индивидуальной биографии. Первую (всемирную историю) завершит Страшный суд, вторая (биография человека) заканчивается тяжбой между ангелами и бесами у смертного одра индивида.

И совсем последнее. Для «ремесла историка» в высшей степени небезразлично, «работает» ли метод одинаково успешно в руках разных исследователей, получающих сходные результаты (вполне аналогичных результатов в наших науках достичь невозможно, да и не нужно, как невозможно и незачем элиминировать индивидуальность ученого), т. е. проверяем ли он экспериментально, приложим ли он к достаточно широкому кругу источников. Либо же применимость метода в столь сильной мере связана с творческой личностью историка, что в соседней лаборатории опыт практически уже неповторим. Все равно достойно уважения, но все-таки желательно знать, кто есть кто, и применять к каждому соответствующие критерии.

Я далек от претензий что бы то ни было решать и ставить точку в споре. Я хочу закончить эту свою несколько затянувшуюся реплику тем же, с чего я начал, — призывом продолжить дискуссию.

(Впервые опубликовано: «Одиссей. Человек в истории». М., 1990. С. 76–89)

История и психология

Ситуация в отношениях между историей и психологией предельно сложна, во всяком случае если их рассматривать с точки зрения историка. С одной стороны, его поползновения рассуждать о психологии и тем более использовать ее методы могут выглядеть недопустимо смелыми. Для этого нужны специальные знания, которыми историк, как правило, заведомо не обладает, и методы психологического исследования истории, которые психологи едва ли могут ему предложить. Но, с другой стороны, историки давно уже практически вторглись в домены психологии и хозяйничают в них, невзирая на свою профессиональную неподготовленность к такого рода экспансии. Ибо наиболее продуктивное и перспективное направление современного исторического знания ориентировано именно на психологию.

Вот причина, побудившая меня с благодарностью принять приглашение редакционной коллегии «Психологического журнала» выступить на его страницах. Я не буду «наводить мосты» между нашими столь разными дисциплинами. В мои намерения входит лишь посильная демонстрация тех аспектов исторической науки, которые могли бы представить интерес для психологов.

Что же произошло в профессии историков такого, что повернуло их лицом к психологии?

Хорошо известно, что на протяжении длительного времени историки, и не одни только отечественные, концентрировали свое преимущественное внимание на социально-экономических и политических аспектах истории. Марксизм именно таким образом определял задачи нашей науки. Раскрытие «базисных» форм (производства и распределения и обусловленной ими социальной структуры) должно было дать ключ к объяснению исторического процесса в целом, а в качестве его решающего двигателя признавалась политическая борьба, в основе которой усматривали борьбу классов. Развитие социально-экономической истории несомненно принесло свои положительные плоды, но в конце концов породило новые трудности и даже завело нашу профессию в тупик. Заслуживает внимания тот факт, что школы социально-экономической истории, занимавшие столь сильные позиции в первой половине XX столетия, примерно в 60-е годы прекратили свое существование и у нас, и за рубежом.

Внешне этот кризис выразился в том, что произошла смена поколений историков, а новые люди обратились к новым проблемам. Но и те ученые, которые до того занимались экономической историей, стали переходить к иным сюжетам. Ибо внутренние основания кризиса лежали намного глубже. Социально-экономическое объяснение хода истории перестало удовлетворять серьезных историков. Постепенно сделалось ясным, что такого рода объяснительные модели механистичны и не отвечают коренной специфике науки истории. В чем же заключается эта специфика? Здесь придется остановиться на проблемах методологии и гносеологии.

Советские философы потратили немало сил на борьбу с неокантианской методологией в области истории, упустив из виду решающее обстоятельство, а именно то, что Виндельбанд, Риккерт, Макс Вебер теоретически продемонстрировали особенности исторического познания и методов наук о человеке. Они утверждали, во-первых, что в противоположность «номотетическому» («законополагающему») методу наук о природе, направленному на открытие законов, науки о культуре работают при посредстве метода «идиографического»: они ориентированы не на формулирование законов общественного развития (как учит марксизм), но на выявление особенного, индивидуального, неповторимого в истории [6, 26, 27]. Во-вторых, науки о культуре, по их мнению, в принципе не могут быть свободны от ценностного подхода; выбор тем исследования и способ их рассмотрения в конечном счете связаны с системой ценностей исследователя. В-третьих, историк неизбежно строит модель исторической действительности и с помощью этой модели — «идеального типа» — иссл