Казалось бы, для подобной научной ревизии существуют все необходимые условия: свобода выражать мысли (если они в наличии), кризис марксизма как учения, основные положения которого не выдержали проверки историческим опытом, т. е. тем решающим критерием, какой марксизмом и был выдвинут для испытания истинности или ложности всякой философии и идеологии. Мы оказались среди руин основанного на марксистских догмах общественного строя, послужившего источником трагедии для сотен миллионов людей, которые оказались в положении «подопытных животных» в колоссальном социальном эксперименте, проведенном партиями, руководствовавшимися «единственно верным учением». Так не пора ли свести с ним научные счеты и уяснить себе, наконец, собственные философские и научные позиции?
На этот безжалостный самоанализ не рискнули пойти деятели конца 50-60-х годов, вернее всего, просто-напросто не «докопавшиеся» до эпистемологических глубин. Деятели конца 80-х годов вообще обратили свои силы и внимание не на теорию и философию — они активны политически. Впервые представилась возможность решать, не упустив исторического момента, наиболее жгучие вопросы политики, экономики, государственного и конституционного устройства. Речь идет о власти, а не о Риккерте или Вебере. «Сова Минервы вылетает только ночью». Все это понятно и правомерно. Но вместе с тем ясно, что интеллектуальная атмосфера в обществе определяет его качество и эффективность, что без теории и мировоззрения далеко не уйти и что в период, когда старая идеология, подобно обветшавшей одежде, спала с массового сознания, а новая не сформировалась, когда, следовательно, мы оказались в мировоззренческом вакууме, эта пустота может быть заполнена (и уже начинает заполняться!) нежелательным и даже страшноватым содержанием.
Возвратимся, однако, к исторической науке. Почему именно сейчас вопросы методологии и теории познания представляются первостепенными, даже решающими?
До тех пор пока историки придерживались официально насаждаемой идеологии с такими ее компонентами, как: «светлое будущее», неизбежно подстерегающее нас чуть ли не за ближайшим поворотом и представляющее собой закономерный итог всей мировой истории (превращающейся в этом свете в «предысторию»); «мотор» исторического прогресса — классовая борьба, развитие которой в конечном счете и приведет к смене способов производства и к соответствующим коренным изменениям в «надстройке»; общий кризис мировой капиталистической системы и мирное сосуществование ее с системой «развитого социализма», рассматривавшееся опять-таки в терминах классовой борьбы, — до тех пор, пока эти дискредитированные жизнью догмы не отпали, наши историки, естественно, оставались при старой методологии рядящегося в марксизм позитивизма. Вера в «законы истории», в родство или единство методов естественных и социальных наук составляла «идейную вооруженность» советских историков. Неколебимой и не подлежащей дискуссии оставалась и убежденность в том, что познание истории не представляет собой каких-либо особых трудностей. «Теория отражения» (Ленин наверняка очень удивился бы, услышав о том, что он развивал подобную теорию) давала оправдание облегченным исследовательским процедурам историков, описание которых можно найти в созданных еще на рубеже XIX и XX вв. пособиях Ланглуа и Сеньобоса.
Было бы весьма интересно под этим углом зрения прочитать труды многих наших историков: далее внешней критики источников дело не идет; если источник не фальсифицирован и в хорошей сохранности, им можно спокойно пользоваться, выбирая из него нужные отрывки. Вопросы же об общем историческом контексте, в котором источник появился, о выражении в данном памятнике присущего автору и его времени менталитета обычно перед исследователями не возникают.
Еще более показателен выбор тем исследования. Прямо или косвенно большинство их продиктовано проблематикой развития и смены формаций и классовой борьбы: революции и народные движения и их отражение в политической и идеологической надстройке; социально-экономическое расслоение, которое, все углубляясь, прослеживается на протяжении истории. Конечно, эти сюжеты существенны и необходимы, но сводится ли к ним основное содержание истории? Ее подмостки заняты феноменами и процессами одного понятийного ряда, и создается впечатление, будто через них и раскрываются движущие силы исторического развития.
Нетрудно видеть, что применяемая историками-марксистами методология полностью соответствовала указанной проблематике. Но легко убедиться и в другом: предмет истории — процесс жизни людей, обществ и социальных групп, народов и наций — легко подменялся в этих сочинениях социологическим и политико-экономическим исследованием. Самая жизнь индивида и коллективов, в которые он входил, человеческих поколений, в ее конкретной предметности, с реальными потребностями и интересами людей, с их страстями и мыслями (не с одними только идеями великих носителей «общественной мысли», но и с побуждениями и эмоциями «простого человека») этим экономико-социологическим подходом исключалась из рассмотрения как «бесконечно малая величина». Реальная жизнь в общепринятую понятийную схему не укладывалась, рассказ об ее проявлениях мог только помешать формационному анализу, отвлечь внимание от «существа дела». Повседневность — то, что и составляет жизнь человека, — бесследно исчезала из истории, вернее, она в нее и не допускалась.
Речь идет не о том, чтобы политико-экономические сюжеты были «расцвечены» красочными деталями — сценками из жизни, штрихами индивидуального, психологическими портретами. Дело не в том, чтобы украсить фронтон возведенного историками социально-экономического здания фигурками и орнаментами и «оживить» картину. Вопрос стоит в совершенно иной плоскости. Это вопрос о природе исторического объяснения, иными словами — вопрос методологический.
В самом деле, даже если допустить, что материальное производство является решающим фактором социального развития, то демонстрация определенных экономических состояний и изменений еще не дает нам объяснения движущих пружин социальных процессов. Общество — не абстракция, а объединение живых людей, из плоти и крови, с их интересами, потребностями, мыслями и эмоциями. Наши нынешние политики терпят фиаско прежде всего потому, что не способны понять эту, казалось бы, элементарную истину. Признать банальность — то, что люди, оказавшись в той или иной конкретной экономической или политической ситуации, будут вести себя не адекватно требованиям законов производства и даже не в соответствии с политической целесообразностью, но прежде всего в зависимости от картины мира, которая заложена культурой в их сознание, от своего психического состояния, а последнее определяется отнюдь не одними лишь постулатами политэкономии и социологии — их религиозные, национальные и культурные традиции, стереотипы поведения, их страхи и надежды, подчас совершенно иррациональные, их символическое мышление неизменно и неизбежно налагают неизгладимый отпечаток на их поступки и реакции, на стимулы материальной жизни, — повторяю, признать эту очевидность мешает узкоэкономическая ориентация исторического материализма.
Признать человеческое содержание исторического процесса, признать не на уровне общих деклараций, а всерьез, разрабатывая соответствующую исследовательскую стратегию и формулируя такую методологию научного поиска, которая заставила бы исторические источники дать нам искомую информацию о людях, образующих данное общество, — значит пересмотреть самые основы подхода историков к предмету изучения.
Здесь-то проблема коренной специфики исторического знания как науки о культуре и встает перед нами во весь рост, со всеми вытекающими из нее последствиями. Дело в том, что для проникновения во внутренние причины поведения людей надобен совсем иной исследовательский инструментарий, нежели тот, какой предлагал историкам экономически и социологически ориентированный марксистский позитивизм.
Источники сообщают историку только те сведения, о которых он эти источники вопрошает. Наивно и глубоко ошибочно распространенное представление, будто материал исторических памятников подсказывает исследователю его сюжеты. Памятник нем и невыразителен до тех пор, пока исследователь не задаст ему свои вопросы. Первый и важнейший этап исследования, в огромной мере предопределяющий дальнейший его ход и результаты, — формулировка проблемы. Проблема диктует вопросник историка, с которым он приходит к памятнику; ставя перед ним свои вопросы, историк преобразует этот безмолвствующий памятник в источник сведений, которые он ищет. Имея в виду определенную проблему, исследователь активно работает с текстом, выделяя из него интересующую его информацию.
Мне представляются странными классификации источников, которые заранее предусматривают, в какого рода текстах можно получить ту или иную информацию. Ведь возможность ее получения зависит не столько от характера источника, сколько от вопрошающего его историка. Исторические источники сами по себе не существуют, — в это достоинство памятники прошлого возводит лишь мысль историка. Нет вопрошающего историка — нет и исторического источника. В этом смысле правы те, кто вслед за Л. Февром утверждают, что историк сам создает свои источники[386]. И в этом же смысле понятие «данные источника» — обманчиво. Оно дезориентирует, внушая мысль, будто источник предлагает историку уже готовые сообщения о фактах. Источник сам по себе ничего не «дает», эти «данные» — суть плод активной и целенаправленной работы историка.
Можно пойти дальше и утверждать, что самые «факты истории» также суть не объективно имевшие место события и явления прошлого, ибо сами по себе, до того как они оказались в поле зрения историков, были включены ими в определенные функциональные или причинно-следственные связи и получили соответствующую оценку, они еще статуса исторического факта не приобрели. Вот пример. «Охота на ведьм», наподобие эпидемии распространившаяся в Европе XV–XVII вв., ныне более пристально, чем прежде, изучается многими историками. Выясняются связи этого социальнопсихологического и религиозно-политического феномена с общим развитием мировоззрения, менталитета и культуры народов ряда стран. Проводя сравнение гонений на ведьм в Европе с ведовскими верованиями и практи