Подобно своим учителям мы изучали структуру крупного землевладения, формы крестьянской зависимости и ренты; под влиянием Неусыхина особое внимание уделялось проблеме феодального подчинения свободных общинников. Неусыхин исследовал эту проблему применительно к Франкскому королевству и Германии, ученики же перенесли его методы и на другие страны — от Италии и Венгрии до Англии и Скандинавии.
Но вместе с методами воспринималась и схема, согласно которой первоначально свободная община разлагалась под напором имущественного расслоения ее членов; возникали ранние формы частной собственности, а вслед за ее появлением шло разорение общинников и их закабаление церковью и знатью. Эта схема казалась непререкаемой и универсальной. А.И. Неусыхин понимал аллод как частную собственность на землю. Вместе с утратой аллода — материального обеспечения его личной свободы — общинник неизбежно лишался и социальной самостоятельности и оказывался под поземельной и личной властью господина. Политика одновременно складывавшейся государственной власти, которая раздавала крупным землевладельцам судебные иммунитетные полномочия, способствовала этому стихийному социально-экономическому процессу. Такова — конспективно — схема, которой все мы неукоснительно следовали. В ней содержался ряд посылок, которые едва ли могли быть доказаны, но я далеко не сразу их обнаружил. Перечислю их.
Первое. Источники не содержат убедительных свидетельств существования общины того архаического типа, который Неусыхин пытался гипотетически реконструировать, видя в нем форму, предшествовавшую средневековой соседской общине — марке. Вопреки самым изощренным экзегезам сочинений римских авторов, включая Цезаря и Тацита, такая община не зафиксирована у древних германцев, и все попытки ее обнаружить оказываются натянутыми. При этом Неусыхин, который в конце 20-х годов в первой и, по моему убеждению, лучшей своей книге «Общественный строй древних германцев» (несправедливо разруганной за следование идеям его учителя Петрушевского) привлекал наряду с повествовательными источниками данные археологии, накопленные к тому времени, впоследствии парадоксальным образом перестал принимать их во внимание, — как раз тогда, когда археологический материал сделался не только массовым, но, главное, несравненно более убедительным в силу применения новых и более совершенных методов. Этот новый материал свидетельствует о преобладании в древнегерманском хозяйстве индивидуального начала над коллективным. У германцев в обыкновении было селиться обособленно и лишь со временем хутора вырастали в небольшие поселки. Нет никаких указаний на существование у них «передельной общины»: хозяева дворов из поколения в поколение возделывали один и тот же обособленный участок земли, и община, судя по всему, была ограничена в пользовании лесами и выпасами.
Взгляды Неусыхина на древнегерманскую общину были унаследованы от германистов — сторонников «общинной теории» XIX в. Эту теорию «взял на вооружение» Энгельс, что сделало ее по сути дела обязательной для советской историографии, и такой догмой она отчасти остается и по сей день. Наши историки оказались невосприимчивыми к методам, наблюдениям и выводам современной науки.
Второе. Будучи приверженцем Марковой теории в ее марксистском варианте, Неусыхин вместе с тем находился под влиянием старой немецкой истории права. Разумеется, он модифицировал ее опять-таки в свете исторического материализма, прилагая напряженные усилия для интерпретации данных юридических памятников, с тем чтобы обнаружить под покровом правовых институтов социально-экономические реалии. В частности, он пытался найти в варварских судебниках VI–IX вв. деревню-общину. Боюсь, эти поиски принесли мало убедительных результатов. Община не выступает в этих текстах в качестве базовой социально-экономической организации франков и других германских племен. Деревня явно возникла в более поздний период, а вместе, с ней и те общинные распорядки, которые Неусыхин вслед за Г.Л. Маурером и Энгельсом возводил к германской архаике. К заключению о сравнительно позднем возникновении деревень пришли современные историки при изучении немецких и древнеанглийских источников.
Напрашивается вывод: община начала Средневековья в тех случаях, когда вообще имеются указания на ее существование, представляла собой весьма рыхлое образование. Нет никаких сведений относительно общинной собственности на пахотные земли. Иными словами, роль общины в социальных отношениях раннего Средневековья была односторонне преувеличена в историографии минувшего века, и эта необоснованная оценка перешла в нашу медиевистику. Здесь марковая теория сделалась краеугольным камнем учения о возникновении феодализма в процессе разложения общинно-родового строя. Один из коренных пороков общинной теории — неоправданный перенос аграрных отношений развитого и позднего Средневековья в начальный его период — был закреплен в отечественной медиевистике.
Увлеченный идеей общины-марки и ее разложения, Неусыхин игнорировал римские порядки, в той или иной степени сохранявшиеся на заселенных варварами территориях. Вырабатывалась картина постепенного вызревания феодализма в недрах свободной германской общины, переживавшей дезинтеграцию по чисто экономическим причинам. Беда в том, что эта стройная и логичная картина вступала в противоречие с фактическим материалом. Когда я изучал социальную историю Англии VII — начала XI в., я пришел к выводу, что в основе процесса формирования крупного землевладения церкви и светской знати было не имущественное разорение свободных общинников, но политика пожалований королями фискальных, судебных и политических прав и полномочий, т. е. передача королем духовенству, монастырям и служилым людям власти над населением определенных территорий. Эти пожалования по грамоте (отсюда наименование особой формы собственности-власти — «бокленд», bocland, «земля, переданная по грамоте») имели немалое сходство с иммунитетными пожалованиями.
Крупное землевладение в Англии складывалось прежде всего в виде бокленда. Великий английский историк Фредерик Мэтленд писал в конце прошлого века: «Мэноры (крупные поместья) спускаются сверху», т. е. возникают в результате королевских пожалований. Изучая источники, я убедился в справедливости этого наблюдения. Помню, с каким недоумением старшие коллеги встретили мои выводы, — ведь при такой постановке вопроса экономическому расслоению свободных крестьян-кэрлов отводилось второстепенное место. Но материал говорил сам за себя, и я решительно отстаивал свою точку зрения. Боюсь, я вел себя при этом по-мальчишески вызывающе, — я заявил на заседании сектора истории Средних веков: «На этом я стою и не могу иначе», лишь потом сообразив, что это слова Лютера… Но Е.А. Косминский меня поддержал, и в 1950 г. я защитил кандидатскую диссертацию, а затем и опубликовал ряд статей по этой проблеме. Для меня было важно утвердить не только свои научные позиции, но и право непредвзято подходить к трудам «буржуазных» ученых.
Я стал приходить к убеждению, что факторы внеэкономические играли в социальных процессах раннего Средневековья куда большую роль, чем мы это предполагали, и что абстрагироваться от них неправомерно. В целостной картине чисто экономического развития была пробита первая брешь.
Однако англосаксонские источники оказались слишком скупыми в освещении других форм собственности на землю, и это послужило одной из главных причин моего перехода во второй половине 50-х годов к изучению норвежской социальной истории: скандинавские памятники более богаты разнообразной информацией. Здесь я столкнулся с институтом «вейцлы» (veizla). «Вейцла» означала пир, совместную трапезу, и мне пришлось углубиться в рассмотрение этой формы социального общения и ее трансформаций. Пиры и обмен дарами играли в жизни скандинавов огромную роль. Для понимания социальной функции этих отношений было необходимо обратиться к этнологии, что имело для моих дальнейших исследований колоссальное значение: изменилась вся перспектива, в которой я рассматривал раннесредневековые европейские общества. «Внезапно» перед моим умственным взором открылись новые горизонты, несравненно более широкие и заманчивые, нежели те, которые виделись при традиционном подходе.
Выяснилось, что вейцла не только пир, она могла означать и угощение конунга, своего рода «кормление». То была ранняя форма отношений между вождем и крестьянами-бондами: конунг с дружиной регулярно ездил по стране, останавливаясь в своих усадьбах или в усадьбах бондов, где для него и его людей устраивались пиры. Со временем конунги стали жаловать право кормления своим приближенным, наделяя их вместе с тем и административными функциями. Вейцла — кормление — лен — так в Норвегии в XI–XIII вв. постепенно закладывались основы новых форм социального строя. Я убедился в типологическом сходстве англосаксонского бокленда с древненорвежской вейцлой, так же как и с древнерусскими кормлениями. Тем самым нащупывались такие истоки феодализма, которые игнорировала старая историография.
Третье. Анализ такой формы земельной собственности, как франкский аллод, едва ли убеждает в справедливости утверждений Неусыхина о том, что он постепенно превращается в свободно отчуждаемую «частную собственность». Между тем этот тезис имел принципиальную важность в системе его аргументации, ибо, по Энгельсу, возникновение частной земельной собственности неминуемо приводило к утрате наделов бедняками и концентрации их в руках богатых аллодистов, церкви и знати. Значимость этого тезиса определялась идеей, согласно которой имущественно недифференцированное (или весьма слабо дифференцированное) общество германцев сменяется обществом со все усиливающимся классовым расслоением. Для того чтобы свободный аллодист превратился в зависимого крестьянина, было необходимо, согласно теории, его разорение. Этот процесс якобы и лежал в основе развития феодализма.
В подобном ходе мыслей обнаруживается ряд несообразностей. Прежде всего, на каком основании нужно считать, что упоминания франкских и других раннесредневековых источников о бедняках отражают магистральную линию развития этого общества? Презумпцией теории «разорения»