готавливать бумагу из растительных материалов — у ос (правда, нам далеко до них, потому что у них бумага хоть и промокнет, но все равно не порвется). А паук, amice, паук, как он умеет ткать! Что по сравнению с ним какой-нибудь ткач!
— Или интриган-губернатор, — заметил Малинка.
— Ну, ну, Малинка! Сейчас как шлепну по губам!
ПЯТАЯ ГЛАВА Крапецкое имение и незаменимый Бубеник
В Тренчене у «Большого осла» их ждала баронская упряжка — четверка великолепных сильных гнедых, да таких упитанных, что шкура так и лоснилась…
— Никогда еще не видел таких раскормленных коней, — заметил Малинка. — Их бы в Мариенбад послать, а не в Бонтовар.
— Я думаю! — кичливо согласился Коперецкий. — Но вы поглядите, что они едят! Пришлось Малинке запустить руку в торбу и вытащить оттуда горсть овса.
— Положите обратно и гляньте теперь на свою ладонь. Видите что-нибудь?
— Ничего.
— Верно? — возликовал барон. — В том-то и дело, что ничего не видите, что рука осталась чистой. Это значит, друг любезный, что мои кони мытый овес едят. Вон оно как! Такого даже конь Калигулы не едал.
Между прочим, в Тренчене была как раз большая ярмарка, на которую съехалось все провинциальное дворянство, а следовательно, и многочисленные Коперецкие — все они приветствовали сейчас «красу рода», который, развеселившись, провел с ними и вечер и ночь; не обошлось, разумеется, без картишек, и нового губернатора порядком общипали.
— Ничего у меня не осталось, — пожаловался он утром Малинке, показывая пустой бумажник, — кроме родственной любви.
Он сел в коляску мрачный, Малинка же по дороге развеселился, ибо до той поры никогда не видел словаков, хотя и сам был словак, но более мягкой породы, с Алфёльда, из Сарваша. Его отец был учителем; мать, лютеранка, овдовев, переехала из Сарваша в Пешт и открыла «Цинкотскую чашу», когда Корнелю было только пятнадцать лет.
Стоял великолепный осенний день. Один восхитительный пейзаж сменялся другим. Легкие не могли надышаться сосновым воздухом, а глаза — насладиться виденным. С вершин скал хмуро глядели живописные руины крепостей. Где те витязи в кольчугах, что скакали здесь некогда во главе с Мате Чаком или с кем-нибудь из Турзо[28]? Стоит только грезам унести тебя в прошлое, и горько становится на душе. Ах, как обидно, что все былое уходит! Но, быть может, эти деревья, когда они были еще молоденькими деревцами, видели тех героев? Ваг и сейчас, наверное, так же шумит, как и в те поры. И в лесах, должно быть, так же свистят дрозды. И косули с таким же любопытством выглядывают на опушках, такие же робкие и смиренные, какими! были в прежние времена, когда те богатыри охотились на них. И шелковистые травы лугов все так же смеются, играя с лучами осеннего солнца. Хоть и умолкла труба, в которую трубили на крепостной башне, и трубач давно уж лежит во прахе, а вслед за ним свалилась и башня, все-таки многое уцелело с древних времен. Горные ручейки, эти серебряные ящерицы, весело плескаясь, бегут к Вагу. По Вагу плывут плоты, груженные бревнами. «Смотрите-ка, словацкий флот!» На плотах добродушные крестьяне в широкополых шляпах, украшенных цепочками из улиточных домиков, покуривают трубки с «королевским табачком».
Малинку занимало все, он задавал губернатору тысячи вопросов и несколько раз, услышав, как женщины и девушки, что собирали картошку или ломали мак, распевают меланхолические песни, порывался выйти из коляски, чтобы записать их. Малинка обладал поэтической душой, а кроме того, был этнографом, собирал цветы, возросшие в душах простого люда. Но Коперецкий не позволил ему сойти.
— Да будет вам дурить. Получите у меня в собранном виде вместе со шкатулкой, — добавил он, ухмыляясь.
Чарующие виды сменялись иногда желтой глинистой пашней, вдоль и поперек пересеченной овражками. Как видно, здесь распахали пологие склоны лесистых гор. Земле не хотелось тут родить ничего, кроме деревьев, можжевельника, ковыля и папоротника, но люди заставляли, теребили, требовали: «Рожай, собака! Отдай то, что посеяно! Так нужно!»
Вдоль дороги стояло несколько домишек, конюшен, овчарен, людских и дом управляющего.
— Это уже мои угодья, — сказал Коперецкий. — Это первое именье. А за ним пойдет второе, по названию «Кицка». Мы мимо него поедем.
— А этот хутор как называется?
— Это Седреш.
— Сколько же хольдов здесь?
— Две тысячи; половина — пашня, но и от этой половины толку мало.
— Стало быть, больше толку от второй половины?
— Какое там. Вторая половина вовсе ничего не стоит, лес один.
— Теперь и леса в большом почете. А что еще будет, когда кончится каменный уголь! А он ведь кончится.
— А хоть бы и кончился, от этого леса толку не будет. Называется он «Путь господний». Во-первых, потому, что мои предки и я всегда из этого леса дарили деревья для погоревших деревень и на строящиеся церкви. Надеемся в рай попасть за это. Насчет рая, конечно, бабушка еще надвое сказала, зато в газетах нас каждый раз поминают с прилагательными «великодушный» и восхваляют всячески. А еще потому зовут этот лес «Путем господним», что дорога через него и в самом деле часто к богу приводит. Опасное дело бревна отсюда вывозить — бывает, что и волы, и люди конец свой здесь находят.
— В таком случае просто безбожно преподносить такие милостивые дары!
— Пустяки, всей семейкой пыль в глаза пускали. Невинная штука. Наша семья себе на уме, вот и все, к тому же мы числимся благотворителями, так надо же что-нибудь давать, иначе как заткнешь людям рот? Пускай набираются ума и те, кто получает дары. Пускай терпеливо ждут, пока будет изобретен управляемый воздушный шар и его приспособят для переправки леса.
Неподалеку от домиков двигалось несколько плугов… Их неохотно волочили низкорослые, хилые волы. Возле пашни стоял и управляющий имением Дёрдь Клинчок, пуская дым из отлично обкуренной пенковой трубки.
Коперецкий подозвал его к коляске, и старик, задыхаясь от толщины, подкатился, словно перекати-поле. Тут он подобострастно вынул длинную трубку изо рта, опустил вниз и повесил на нее шапку, которую внезапно сдернул с головы. Он сделал так, чтобы нечаянно не сунуть чубук в рот, пока стоит перед лицом светлейшего барона.
— Ну, что нового, батенька мой Клинчок? — ласково спросил помещик. — Что случилось за неделю?
— Ничего так особенно, — ответил управляющий, по-своему, по-словацки связывая слова.
— Есть что-нибудь в хозяйстве, пригодное для продажи? А то мне очень туго приходится. Это губернаторство все равно что кровопускание. Да и вчера в Тренчене меня облупили как яичко. Денег нет, дядюшка Клинчок!
— Гм; подумаю. — Он потер лоб волосатой рукой, и его честное добродушное лицо сморщилось. — Может, овец пострижем, но уже поздно есть, скоро зима нос просунут. Они ничего не скажет, как их знаю, то есть овец, но как я зима знаю, она может их проморозить. Нет, нет, снимать полушубки с овец сейчас негоже, а лежат на чердак, на моем, около семьдесят таких' полушубков, из которых овцы уже повылезали. Найдется там и воловья шкура. Из этого я может небольшие деньги сделать, как только найдется еврей, а он найдется.
— О какой воловьей шкуре вы говорите?
— О шкуре Бимбо, о пестрой. Покинул нас, — вздохнул Клинчок, — как раз вчера на рассвету.
— А что с ним случилось? Дёрдь Клинчок возвел очи к небесам.
— Господь знают. Я так думаю, от старческой слабости преставился.
— А волы у вас очень тощие, — заметил Малинка, — все ребра пересчитать можно. Господин Клинчок попытался хотя бы для приличия выгородить волов.
— А может быть, они рядом с моей толщиной кажутся такими.
— Это моя вина, — сказал губернатор. — Сена и клевера у меня мало, все, что есть, приходится скармливать лошадям и коровам. А волам остается сечка да овсяная солома. Так я сам приказал Клинчоку, и он придерживается моего приказа.
— Это несправедливо, ваша милость, — рассудил Малинка. — Ведь земля приносит свои плоды потом и трудами этих несчастных волов, и как раз они ничего не получают, — а все пожирают выездные кони.
— Ей-богу, вы правы! — живо воскликнул Коперецкий, словно только сейчас понял это. — Покарай меня бог, если вы не правы! Но ведь и в обществе так обстоят дела. Великая и мудрая масса людей точно так же устроила свою жизнь: мужик работает и голодает, а барин поедает большую и лучшую часть урожая за отличными обедами, да потом еще и отрыгивает. Малинка, вы правы. Поздравляю вас, Малинка… Право же, ваши слова — святая правда!
Добрые полчаса еще он повторял, как умно сказал Малинка, но тем не менее все оставил по-прежнему, приказал только шкуры продать. И покатил дальше на своих упитанных лошадях.
— Люблю этого Клинчока. Очень порядочный человек, а главное, послушный, — дорогой хвалил Коперецкий управляющего. — Правда, хозяйничает он скверно, а все-таки люблю. Сед-реш приносит черт знает как мало дохода. Не будь Кицки, я давно бы положил зубы на полку.
— Стало быть, Кицка более доходное имение?
— Такое же, только там у меня негодяй управляющий, некий Дёрдь Фекете, упрямый кальвинист. Хочу его выгнать, потому что не слушается меня, что бы я ни сказал, все делает наоборот. Я-то догадываюсь (не такой уж я осел), что потому и ведется у него хозяйство как надо. А все равно выгоню, — доходы я люблю, но еще больше люблю, послушание. Что, Малинка, разве я не прав?
— А позвольте узнать, сколько годового дохода дают вам оба именья?
— Один убыток.
— Убыток? — удивленно переспросил Малинка. — А зачем тогда вы занимаетесь хозяйством, ваша милость?
— Зачем? — вскипел барон, возмущенный таким глупым вопросом. — А на что иначе жить?
— Я хотел сказать, ваша милость, не выгоднее ли отдать в аренду ваши имения?
— Да бросьте вы! Кому отдать? Еврею? Он истощит землю начисто. Христианину? Этот не истощит, конечно, но и аренду платить не будет.
— Эх, было бы у меня два таких имения! — вздохнул Малинка.