История Ности-младшего и Марии Тоот — страница 26 из 90

— А вам что угодно? — громовым голосом грянул полковник, и его нафабренные усы странно переместились — казалось, одно их крыло вытянулось книзу, чтоб проколоть противника (вот так жука прокалывают булавкой).

— Ничего, я только закашлялся, — с невольной робостью ответил главарь оппозиции, втянув голову даже не в плечи, а прямо в лопатки.

— Вот как? Тогда, дружок, пососите медвежью конфету.

Зал разразился хохотом. Все лица прояснились. Это презрительное замечание убило народного апостола. Улыбка на лицах оказала такое же действие на конституцией узаконенное неистовство, как мартовское солнце — на снег. Стоит венгерцу улыбнуться — и на небесных крыльях этой улыбки улетучится вся его желчь. И в этот миг зазвучал знаменитый серебряный голос Дёрдя Полтари:

— Ваше высокоблагородие, господин барон! Наш любимый и уважаемый губернатор!

Шумная оппозиция напоминала индюка, которому отрезали голову, но тело его еще бежит и прыгает несколько мгновений. Хотя Лиси и заставили замолкнуть, однако слова ставшего непопулярным оратора — козла отпущения нынешнего дня — были встречены громким гулом. Но вскоре гул улегся, и вице-губернатор спокойно мог продолжать свою приветственную речь.

— При нынешней политической ситуации, когда грозные тучи собираются над нашей отчизной, решение его апостольского величества императора и короля, гласящее, что нашим комитатом будет управлять такая благородная личность, как вы, вселяет спокойствие в наши сердца, ибо мы чувствуем добрую волю, излучаемую всем существом вашим, и знаем вашу глубокую мудрость (Скрипучий голос: «Дюрка, не ври!»), с помощью которой вы всегда найдете правильный путь между Сциллой и Харибдой, ибо знаем, что путеводной звездой для вашей милости всегда служит тройная звезда — любовь к отчизне, справедливость и истина.

— Говори, говори! — посыпались с разных сторон возгласы — крохи любопытства.

— Господи, и как удалось ему так прекрасно придумать! — покачал будто из камня вытесанной головой какой-то мелкий дворянин, время от времени высказывавший свои замечания незнакомому молодому человеку (Малинке), что стоял рядом с ним. — Да, голова у него на месте, верно?

Малинка не отвечал, он его не слышал даже. Ему казалось, что зал кружится вместе с ним, вся вселенная гудит, слова оратора сыплются, словно острые гвозди, свистят и прямо остриями ударяются в виски. Лицо Малинки покрылось смертельной бледностью, ужас выжал у него на лбу капельки холодного пота. Поначалу ему все представлялось сном, но этот сон с каждой минутой все больше превращался в страшную действительность: вице-губернатор звонким голосом произносил его речь, то есть речь Коперецкого!

На самом деле, однако, речь принадлежала именно Полтари; она была рождена в недрах его собственного разума, — только это был порох, который уже выстрелил однажды в 1868 году, когда вводили в губернаторскую должность барона Аранчи. Тогда Полтари приветствовал Аранчи, будучи, сам еще главным нотариусом. Это было давно, ни одна собака не помнила уже его речи, но сам он и сейчас мог произнести ее слово в слово. Губернатор, которого он почтил тогда ею, уже почивает в фамильном склепе, да п члены комиссий, что приветствовали его тогда, тоже в большинстве своем покоятся на кладбищах.

Все эти обстоятельства и Взвесил Полтари, когда нынче утром проснулся, не имея заготовленной речи. Quid tunc? [49] Стыдно было ему, но что поделаешь. Он мог бы, конечно, ex tempore [50] наговорить какие-нибудь глупости, но куда девался бы тогда его ореол оратора? «Эх, — подумал он, — была не была! Произнесу свою старую речь! Не заметят, очень хорошо, а заметят — вывернусь, скажу, что на дрянной доломан и потертый сутаж сойдет».

Так он и кинулся очертя голову и, не смущаясь прохладным настроением зала, продолжал свою речь, надменно приосанившись и торжествующе жестикулируя:

— Ваше высокоблагородие господин губернатор, положение у нас здесь особое. Вы соблаговолили приехать сюда не для того, чтобы отдыхать в кресле, набитом розовыми лепестками, вы приехали на поле битвы, для больших деяний. Мы — кучка венгерцев, окруженная людьми иных национальностей, ведем ожесточенную борьбу. Права, завоеванные собственной кровью, мы делим с ними добровольно и по-братски. Но спрашивается, что же мы теперь — братья? О нет! Мы стоим, глядя на них в упор, словно олени на охотников. Эти люди утверждают, что рога, которые мы скинули добровольно, ничего не стоят, им нужны трофеи — рога вместе с нашими лобовыми костями. (Беспокойное движение в зале.) Только так было бы им мило. То есть им нужны наши права, но вместе с нашей шкурой…

Представители других национальностей, хотя из-за пассивности натуры их пришло немного, прервали речь оратора в этом месте криками: «Неправда, неверно!» — а Малинка, все больше приходя в отчаяние, имел возможность установить, что из-под густых седеющих усов Полтари течет слово в слово их речь. Господи, господи, что ж будет-то! Ему больше всего хотелось сейчас провалиться сквозь землю. Или бежать, бежать до самого вокзала, чтобы удрать отсюда навеки. Ведь стыд и позор, который предстоит сейчас, невозможно вынести! Но ничего не поделаешь. Он был окружен таким тесным кольцом людей, стоявших за спиной у губернатора, что пробиться через него можно было бы, обладая разве кулаками Кинижи[51]. Так Малинка и не сдвинулся с места, с тупым безразличием отдавшись на волю судьбы. Будь что будет! Он уже и речь-то не слушал, хотя Полтари как раз приступили к наказу комитата — держать национальности в ежовых рукавицах, увеличить жандармерию, так как слишком много развелось грабителей, построить гимназию в Бонтоваре, чтоб овенгерить детей других национальностей, закончить регулировку строптивого Дика и т. д. Он-то знал все это наизусть и сейчас остекленевшими глазами тупо уставился на Коперецкого, который стоял к нему вполоборота и, ничуть не волнуясь, спокойно слушал оратора. Мучительное чувство страха сменилось у Малинки изумлением. Какие же нервы должны быть у этого человека? Может, они у него стальные, раз он сохраняет спокойствие при такой катастрофе? Волосы дыбом встают, представить себе страшно, что должен переживать человек в таком положении! Но, быть может, он спокоен именно потому, что слишком нервничает и даже не слышит, не понимает речи Полтари, воспринимает ее как сплошной сумбур? Вот так солдат во время битвы не чувствует, как у него кровь течет из раны. А ведь это его, Коперецкого, кровь льется теперь в речи Полтари, но он — надо же так! — ничего не слышит, ни о чем не догадывается. О горе, со времени Демосфена не случалось ничего подобного! Хоть бы господь метнул сюда молнию и убил ею всех членов комитатских комиссий или, на худой конец, одного барона — это был бы тоже выход, — либо его самого, Малинку: тогда-то ему было б уже все безразлично. Но, увы, никакого чуда не произошло, только Фери Ности, пробившийся к нему сквозь толпу, окончательно уничтожил его дурацким вопросом:

— А какую речь произнесет зять?

Если б даже раскаленными щипцами выхватили у него из тела кусок мяса, и то Малинке было бы не так мучительно, как ответить на этот вопрос.

— Бог ведает, — сказал он, возведя очи к небу.

— Ты же ее сочинил?

— Да так, серединка на половинку, — произнес он хрипло.

— А знаешь, как надо было сделать? Попросить сперва у вице-губернатора его речь. Тогда зять мог бы прямо отвечать на поставленные вопросы, и у всех сложилось бы впечатление, что он импровизирует с ходу. Надо отдать должное этому Полтари, или как его там зовут, говорит он великолепно.

— Гм, пожалуй, — пролепетал Малинка, и у него еще больше защемило в груди.

— A propos [52], — продолжал болтать Фери, — а что с моей сестрой? Малинка теперь явно сконфузился.

— А вы, верно, счастливы были, да? — ухмыльнулся Фери принимая таинственный вид.

— Я даже не говорил с ней.

— Так я тебе и поверил! Знаю тебя, прекрасная маска.

— Ей-богу!

— Можешь говорить, что угодно, но мне уже и Вильма написала и выругала меня всяко: мол, фривольная у меня душа и что же, собственно, я думаю о сестре… Так вот, я думаю, хоть и не написал ей этого, что она прежде всего неблагодарная. Да, вспомнил, кстати…

Он глянул вдруг на хоры, откуда к более чувствительным носам несся сквозь спертый воздух зала аромат роз и резеды. Свежие личики улыбались из-под шляп, украшенных цветами и страусовыми перьями.

— Корнель, ты уже неделю как здесь, не знаешь ли, которая там Мари Тоот?

Малинка только покачал головой и даже не посмотрел на хоры, более того — инстинктивно закрыл глаза, ибо наступило самое страшное мгновение, когда лучше всего было спрятаться, скрыться во тьму. Полтари закончил речь. Раздались редкие одобрительные возгласы (это кричала клика Ности), все прочие слушатели остались холодны, хотя втайне и признавали, что, как импровизация, эта речь была вовсе не дурна. (Полтари ведь только вчера согласился произнести ее.)

Но все замечания и обмен мнениями могли продолжаться разве только две секунды, пока губернатор не отбросил ментик, накинутый на одно плечо и, прочистив горло, не начал свою речь:

— Достопочтенная административная комиссия!

— Экий чудной у него голос, будто гречневую кашу жует, — заметил, улыбнувшись, господин редактор Клементи, который, сидя за зеленым столом, старательно все записывал.

В речи Коперецкого и вправду слышался легкий словацкий акцент, но при этом голое у него был и гибкий и звучный. С первых же слов прекратились и разговоры, и тот гул, который постепенно перемалывает внимание слушателей. Воцарилась глубокая тишина, но, как рассказывал позднее Хорт, в этой тишине было что-то грознее и непонятное: ее породило не почтенье, а любопытство. Ждали ведь не губернатора и не умного человека, а прослывшего полоумным словацкого барона.