— Говорите, слушаем!
— При нынешней политической ситуации, — плавно, без малейшего смущения начал Коперецкий, — когда грозные тучи собираются над нашей отчизной и его апостольское величество император и король возложил на меня управление этим благородным комитатом…
— Он мог бы поступить и умнее! — выкрикнул из-за колонны какой-то пухлый человечек. Ответом были веселые смешки и беспокойное движение в зале — такое волнение проходит по пшеничному полю, когда налетает ветер. Кое-кто был возмущен: «Короля-то к чему обижать?» Другие отозвались одобрительно: «Эх, не повредит и королю, коли ему икаться будет!» Словом, поднялась все опошляющая болтовня. Коперецкий помолчал, но тишина не восстанавливалась, поэтому он сам вынужден был повысить голос:
— Спокойствие вселяется в мое сердце, ибо я чувствую добрую волю, излучаемую всем существом тех, кто собрался здесь, и знаю их мудрость, с помощью которой мужи, управлявшие этим комитатом, всегда находили правильный путь между Сциллой и Харибдой, ибо их вела всегда тройная путеводная звезда: любовь к отчизне, истина и справедливость.
— Ба! — вскочил удивленный редактор Клементи, будто неожиданно увидел доброго знакомого. — Это же речь вице-губернатора! Да провались я на месте, если он не пародирует ее. Тсс! Тише! Послушаем, послушаем, господа. Ого, да ведь это же страшно интересно.
Словно огонь в степи, от уха к уху летели слова о том, что губернатор глумится над Полтари, гениально заучив с одного раза его речь и повторяя ее слово в слово. Да, видно одурачили нас! Это великий талант. А ну, послушаем, послушаем его!
И вдруг наступила такая тишина, что слышно было, как тикали знаменитые патекские-часы в жилетном кармане у старого инженера Мелфеллера. Коперецкий опять стал говорить тише:
— У вас, уважаемая административная комиссия, положение особое. Я приехал сюда вовсе не отдыхать в кресле, набитом розовыми лепестками, я приехал на поле битвы, для больших деяний. Вы, кучка венгерцев, окруженная людьми других национальностей, ведете здесь ожесточенную борьбу. Права, завоеванные вашей собственной кровью, вы делите с ними добровольно и по-братски. Но разве можно их назвать при этом братьями? О нет! Вы стоите друг против друга, как олени и охотники.
Все узнали это сравнение и поняли, что он в самом деле повторяет речь Полтари. («Проглотил речь, а теперь его рвет ею», — заметил Эден Вилеци.)
Но тут отовсюду поднялся одобрительный гул. Ого! Что за грандиозный человек! Гений! Какая у него чудесная память! Постой, постой, кто это однажды выучил наизусть весь календарь? Какой-то пилигрим. Ну, этот и того переплюнет.
Все глаза обратились к Полтари. Он бледнел, краснел, покусывал бородку. Никак не мог взять в толк, что все это значит. Его бычьи глаза с зеленоватым блеском выпучились от удивления. Поначалу, пока он думал, что губернатор ведет с ним какую-то остроумно-насмешливую игру, он сердито стучал саблей об пол, но постепенно понял, догадался, в чем дело: ведь он сам послал ему старые протоколы, а Коперецкий взял эту речь и именно ее выучил наизусть. Фатальная случайность! Теперь все выплывет на свет божий. И прощай слава, известность, ореол оратора!
Но господам членам комиссии достаточно было увидеть муки ненавистного вице-губернатора, чтобы они за минуту примирились с губернатором, более того, даже полюбили его.
— Эти люди утверждают, что рога, которые вы скинули добровольно, не имеют никакой цены, — ораторствовал губернатор, раскрасневшись, — им нужны трофеи — рога вместе с вашими лобными костями. Только так было бы им мило. То есть им нужны наши права, но вместе с нашей шкурой.
Со всех сторон ураганом поднялись крики одобрения, даже представители национальностей и те рукоплескали, считая, что все это нельзя воспринять иначе, как сатиру. Успех, как известно, заразителен: дамы с хоров тоже замахали платочками, и только госпожа Чашка, сидевшая в первом ряду, громко сетовала:
— И что это за поганый народ! Когда то же самое говорил мой муж, они ухом не повели, а теперь орут во всю глотку.
Толпу никогда не угадаешь, ибо она капризна. Причудливо обернувшийся плагиат Малинки перевернул все настроение зала, и симпатия, возникшая при этих странных обстоятельствах (судьба удивительно тасует карты), подняла Коперецкого на свои крылья и понесла его. Какая-нибудь воображаемая способность (в данном случае видимость необыкновенной памяти) стоит иной раз больше, чем сотня на самом деле существующих достоинств. Крики «ура» и возгласы одобрения привязались к речи Коперецкого, словно бездомные собаки, теперь их уже не отогнать было и палкой! И чем дальше, тем больше росло воодушевление, что естественно, ибо рекорд, достигнутый губернатором, становился все более поразительным — он все еще повторял слово в слово пышные фразы и присказки Полтари, его бесчисленные цитаты и смешался лишь один раз, когда Хомлоди, услышав слова мадам де Сталь, задал ему шаблонный вопрос, просто по инерции сорвавшийся у него с языка:
— А какие у нее были руки?
И с каждым новым «ура», словно от мазка волшебной кисти, все больше оживлялось и даже менялось кислое выражение на лице у Малинки, так что под конец физиономия его округлилась и засияла; ему уже казалось, что во время речи Полтари у него были просто галлюцинации, что какие-то шаловливые джинны вели с ним свои озорные игры. Старик Ности не без гордости шепнул Раганьошу: «Нет, ты погляди только, какой лукавый малый этот Израиль!» Более того, даже Полтари, хотя он и сознавал, что все восторги направлены, в сущности, против него и являются выражением антиполтаризма, — даже Полтари вскоре успокоился. Ход его мыслей был таков: «Губернатор приобрел себе сейчас немалую славу тем, что случайно вызубрил именно мою давнюю речь, а я, не подозревая об этом, произнес ее прямо перед ним. Здешние же балбесы решили, что слышат импровизированную пародию, и начали дивиться ему, приветствовать его, воображая, что все это в пику мне. Что ж, неприятно, конечно, но ничего не поделаешь. Ибо открой я сейчас, что губернатор вовсе не пародирует меня, а попросту вызубрил, бедняга, именно эту речь и теперь, хошь не хошь, должен ее произнести, — я, конечно, убил бы его этим; но подвел бы и себя, признавшись, что дважды произнес одну и ту же речь. Так что лучше всего промолчать и постараться выжать из этой слепой случайности наибольшую выгоду. Губернатору превосходно известно, что другой речи он не знает, поэтому начнет выяснять, как же совпали эти две речи, и тайна, которую придется хранить, в тысячу раз больше привяжет его ко мне, чем любая услуга, которую я мог бы ему оказать. Словом, мне привалило великое счастье. Губернатор пылинки будет сдувать с моего стула, короче говоря, он будет у меня в руках, станет моей лошадкой. Ликуйте, кричите ему «ура», вы, глупцы, а я буду посмеиваться себе в ус».
Так разноречивые чувства сплелись постепенно в единое чувство всеобщего удовлетворения. Иные, правда, пренебрегали, другие не так уж и восторгались мнемотехническими упражнениями губернатора: «Что гут особенного — отвечать тем же самым, ведь и зеркало способно отражать, однако никто не удивляется ему, как удивляются машине», — но более горластые и образованные осаживали их.
— Эх, — сказал пользовавшийся всеобщим уважением старец Тамаш Петроваи, который некогда представлял комитат в Пожоньском Собрании, — зачем соваться с кувшинным рылом в калашный ряд!
Это насмешливое замечание произвело впечатление. Больше никто не посмел усомниться в гениальности губернатора, и когда он закончил речь, казалось, вокруг его головы колышется настоящий ореол. Все подбежали к нему, подняли, согласно древнему обычаю, на плечи и так носили кругом по валу. Затем вынесли и на балкон, чтобы показать собравшемуся на площади простому люду.
Все захмелели. Лица разрумянились от восторга. Громче всех рукоплескали те, кто вчера готовил ему обструкцию. Как только губернатор спустился с людских плеч на более твердую почву, на матушку-землю, его окружили лестью, и даже адвокат Лиси крикнул:
— Склоняю стяг перед гением твоей милости!
И он согнул спину. Очевидно, ее и считал он своим стягом. Тем временем Фери Ности нашел Хомлоди, который показал ему, какая из девиц на хорах Мари Тоот.
— Там слева, в шляпе с сиренью. Хорошенькая мордашка, не правда ли? Фери вставил монокль в глаз и окинул ее взглядом знатока.
— Тонкая штучка, но как будто веснушчатая.
— А стан какой! Словно лилия.
— А вы, видно, дядюшка, тоже любитель деталей, как Пишта Хорт.
— Да нет, я просто говорю, что мне в ней нравится — дивный стан и походка. Посмотрел бы ты, как она ходит!
— Жаль, глаза у нее невелики.
— Поглядел бы ты на них, когда она смотрит на тебя и смеется! Прекрасные глаза, чистые, как родниковая вода, всю душу через них видно.
— Но, как я вижу, она уже немолода.
— Ей двадцать один, но невинна она, как новорожденный агнец, и здорова, как наливное яблочко.
— То-то и скверно, — заметил Фери.
— Как так?
— Здоровое дерево хуже загорается, дядюшка, а трухлявое мигом вспыхивает.
— Смотря каков огонь, братец. Ты что, не уверен в себе?
— А вы представьте меня ей, дядя.
— С удовольствием. Пойдем к ним наверх.
— Это мать ее, что сидит с ней рядом? — спросил по дороге Фери.
— Да.
— Внешность у нее простоватая. Из какой же она семьи?
— Понятия не имею, твердо знаю только одно, что с Габсбургами в родстве не состоит. Но, вероятно, добрая женщина, наш господин Тоот очень ценит ее. Однако, мальчик мой, поспешим, а то скоро кончится заседание.
Нелегко было выбраться из густой толпы в вестибюль с колоннами, откуда на хоры вели ветхие, крутые ступеньки. Несколько человек по дороге заговорило с Хомлоди, и все по делу, ибо в старину комитатские собрания были одновременно и биржей. Господа дворяне время от времени съезжались сюда со всех концов комитата и что-то продавали, покупали, меняли. У Хомлоди был знаменитый конский завод, и молодые господа, собираясь жениться, покупали у него упряжки; выборные от деревень справлялись у него, нет ли коней-производителей на продажу, а он тоже закупал здесь то, ч