— Господин Штром, — хотя до сих пор он звал его дядюшкой, — родители мои скончались, и после них ничего не осталось.
— Слышал, сынок, — сочувственно промолвил старый мастер.
— А из этого, господин Штром, следует, что я не смогу больше платить за питание.
— Не думай об этом! Там, где двое повес живут, и третий школяр не помрет с голоду.
— Нет, господин Штром, даровой хлеб мне не нужен;— решительно перебил его юноша, — спасибо за вашу доброту, по я не могу этого принять.
— Ах ты, черт полосатый, — удивленно воскликнул добрый человек, и брови его взбежали прямо на лоб. — Какого же хрена тебе надо?
— До сих пор я вам платил, а теперь хочу, чтобы вы платили мне.
— Как это так, дорогой коллега? (Господин Штром охотно употреблял такие студенческие словечки.)
— Вот что я хочу этим сказать: уже несколько лет присматриваюсь я здесь, в мастерской, к тому, как вы ладите пенковые трубки, а дома на каникулах и сам попробовал. Думаю. что от меня вам будет толк.
— Да брось ты, дурень!
Но юноша упорствовал, требовал, чтобы ему разрешили, воспользовавшись инструментами мастера, сейчас же вырезать трубку; при этом говорил он так решительно и убедительно, что старик Штром не в силах был отказать.
— Ну, ладно, шут с тобой, изуродуй кусок пенки, раз уж жить мне не даешь.
Он рассмеялся и даже смотреть не стал. Что ж он, дурак, что ли, верить разным глупостям! Это ниже его достоинства. Все это детские капризы. Пойдет-ка он лучше поливать рассаду в саду. А Мишка усердно трудился весь день. Когда же вечером мастер, случайно глянув, увидел наметившиеся благородные формы, тонкие очертания, стройную шею и наполовину вырезанную голову настороженной гончей, он испуганно всплеснул руками и затряс студента.
— А ну скорей скинь сапоги, дай-ка погляжу, не гусиные ли лапы у тебя, не сатана ли ты? Покажи-ка трубку!
Он рассматривал ее, вертел в руках, качал головой, протирал глаза, мол, не снится ли это ему, наскоро пробормотал «Отче наш», перекрестился и сказал:
— Ну, сынок, ты великий талант. Грешно было бы тебе заплесневеть среди книжек. Ты останешься здесь, в мастерской. Так оно и выйдет, как ты сказал: теперь я буду тебе платить, да еще и научу тебя кое-чему.
Мишка надел зеленый фартук, оставил учение и два-три года работал вместе со стариком Штромом. Первую Же его трубку прямо с витрины купил знаменитый жандармский комиссар Борнемисса. А это был немалый почет, ибо великий комиссар, после смерти которого в этих краях еще десятки лет всех жандармов называли борнемиссами, был известен как большой знаток по части трубок, и достаточно было увидеть у него во рту произведение какого-нибудь мастера, как тот сразу же выплывал изо тьмы на свет.
А Мишка мастерил такие трубки, что слава о них пошла далеко-далеко и, наконец, достигла ушей господина Иштвана Надя, который переманил парня к себе в Пешт.
Туда же попали вскоре и его приятели. Молодой Штром, который тем временем окончил военное училище и получил звание подпоручика, был переведен в Пешт, а Дюри Велкович, ставший студентом-медиком, снова жил вместе с Мишкой Тоотом в его комнатенке на улице Фрюярсфельд. Удивительное дело, но ни удалой гусарский подпоручик, ни птенец Alma Mater не стыдились дружбы с мастеровым: в эту пору молодежь совсем еще зеленая. Более тога, Мишка был для них до известней степени авторитетом он покорял их воображение, и они его слушались, привыкнув еще со школьной скамьи к его превосходству.
Время шло, кружился шар земной, люди сходили на нет. И вот однажды — Дюри был медиком второго курса — наш господин Давид Велкович навеки положил ложку и швейную иглу. (Жена его умерла еще раньше.) А так как у них осталась еще и дочка Фрузина, то у Дюри денег на учение больше не была. В этой крайней нужде он обратился с трогательным письмом к одному венскому родственнику, брату матери, доктору Протоку, и попросил у него помощи. Еще в родительском доме он частенько слышал рассказы о богатом враче, приемная которого всегда была полна народу, но который даже слышать не хотел о своей сестре — жене бедного скорняка, — то ли из-за спеси, то ли; из-за скупости. Доктор Проток даже не ответил: на письмо, от чего Дюри пришел в отчаяние, но Мишка Тоот утешил его:
— Не бойся, дружище. Пусть от родных тебе ничего не осталось, — надейся на меня крепко! Я разделю с тобой свой заработок. Ты непременно должен закончить университет.
С этого времени Мишка сказал прости книгам и всем духовным развлечениям. Он платил за питание, за обучение Дюри — безропотно, деликатно, не упрекая, словно это естественно входило в его обязанности, й даже все мелкие расходы приятеля покрывал сам.
Так пребывал он в отцовской роли целых два года и положил на это немало сил. Хоть он и скрывал это, однако ж часто отказывал себе в самом необходимом, лишь бы студент ни в чем не терпел лишений. И все-таки студенту первому надоело такое положение.
Как-то вечером, усталый, вернувшись домой, Мишка не застал ни Дюри, ни его сундука. Только письмо лежало на столе. «Милый мой Мишка! У одного сумасшедшего магната обнаружился прогрессивный паралич, и это оказалось счастьем для меня. Его родственники начали подыскивать в университете студента-медика, который был бы все время при нем братом милосердия, сопровождал его в Меран, в Монако и не знаю еще на какие курорты. Жалованье порядочное, к тому же полный пансион в лучших ресторанах и еще ежемесячно значительная сумма наличными. Мне уже так надоели эти умники в университете, что общество безумца кажется особенно заманчивым. Varietas delectate [67] Так вот, я согласился на эту почти канониковскую должность, потому что мне уж очень тяжело сидеть у тебя на шее. Я ничего не сказал тебе об этом, так как у меня не хватило бы духа проститься с тобой. Да я с тобой и не прощаюсь, только уезжаю на время, поднакоплю немножко денег, на которые и окончу последний курс. Благодарю тебя за твою доброту, обещаю и в дальнейшем часто извещать тебя о том, где нахожусь, в каком положении, и, как только смогу вернусь к тебе». И так далее и тому подобное.
Мишка был совершенно убит, будто его постиг величайший удар. Всю ночь ходил он взад и вперед, ломая руки: «Зачем он это сделал, зачем он это сделал?» Мишка был почти смешон в своем горе, ему казалось, что больше у него нет цели в жизни.
Дюри сдержал свое слово: усердно писал про графа (некоего маркграфа Плехница), про то, как у него самого жизнь идет; слал письма то оттуда, то отсюда, с самых разных климатических точек Европы, и все вздыхал в письмах, что ему хотелось бы уже поесть фаршированной капусты (это была шпилька в адрес роскошных отелей), что он мечтает услышать, как квакают лягушки… Желание это, конечно, усиливалось пресыщением концертами, ибо он должен был сопровождать больного графа на все концерты, так как музыка действовала на него успокоительно, — но была в этом желании Дюри и тоска по родине, ибо в Йожефвароше[68] той порой было еще множество луж, в которых водились лягушки, так что окрестности, где жил Мишка, непрерывно оглашались лягушачьими концертами.
Примерно с год в письмах его звучали еще кое-какие юмористические нотки. Иногда он описывал какую-нибудь шалость, приключение, по некоторым замечаниям можно было еще судить, что он весел и жизнерадостен, но чем дальше, тем грустней и короче становились его письма. Видно было, что ему очень все надоело. А однажды он и вовсе не выдержал: «Видно, — писал он, — из нас двоих безумнее я, потому что он безумец с умом безумца и не знает, что безумен, в то время как я, будучи в трезвом рассудке, привязал себя к безумцу, отлично понимая, что это безумие».
Потом писем не было вовсе. Прошли недели, месяцы, а от него не приходило ни строчки. Мишка забеспокоился. Где он. Что с ним случилось? Куда написать, он не знал — ведь граф вечно странствовал в поисках весны.
Он уже подумал было навести справки у семьи графа Плехница, когда вдруг получил от Дюри письмо, в котором он сообщал из Вены, что бросил к черту своего графа и на будущей неделе во вторник окончательно вернется в Пешт. «Поставь в свою комнату мою старую койку», — написал он постскриптум.
Мишка Тоот обрадовался, помчался в казарму разыскивать подпоручика Штрома, чтобы сообщить ему о великом событии: «Представь себе, нет, ты только представь себе, завтра приезжает Дюри!»
С лихорадочным нетерпением ждали они вторника, а во вторник — парохода. И ругали его почем зря, что так медленно плетется. Наступил уже вечер, когда пароход, наконец, причалил и перед ними предстал Дюри Велкович. Вот радость-то была! Ласковые слова сыпались наперебой! Как ты возмужал! Слава богу, приехал! Ждали мы тебя, как манну небесную! Ого, парень, да ты же второй подбородок отрастил. Одет ты, однако ж, шикарно! Друзья взяли его под руки и торжественно повели в «Золотой орел». Надо же вспрыснуть встречу! А сундук из телячьей кожи и пальто пускай носильщик отнесет домой.
Какой-то небрежный тон появился у Дюри. Он был не только холодноват с друзьями, но никак не желал узнавать город. А это еще что за статуя? Так это же Криштоф Великий! Ты ведь знаешь. Очень надо мне помнить всякое дрянное литье. А это что за церковь? Гм, это же Бельварошская приходская церковь. Говорил он как-то презрительно, почти с нескрываемой надменностью. Друзья тайком переглядывались: а-эх, что стало с хорошим парнем! И на лице у него появилось какое-то неприятное, наглое выражение. Конечно, и в «Золотом орле» он всем остался недоволен. Требовал неслыханные блюда, пока сидевший за соседним столиком Дюри Йожа не крикнул кельнеру, высмеивая требования развязного молодого человека:
— Карой, принесите мне акулу, но целиком, и чтобы в сухарях, да под салатным соусом.
Михаю Тооту и его другу было стыдно за Дюри, но в душе они все-таки простили ему. Ничего не поделаешь, таков человек, повидавший свет! Они и сами из какого-то фанфаронства повели его в этот аристократический ресторан, чтобы роскошно отметить встречу, а он, вместо того чтоб прийти в восторг, словно избалованный испанский гранд, охаивал все, начиная от салфетки и кончая соусом.