История Ности-младшего и Марии Тоот — страница 59 из 90

— Конечно, не уеду!

— Вот это я люблю! Увидишь, как славно повеселишься, У нас и цыгане будут из Бонтовара. Я послал за ними две батрацкие телеги да дюжину тулупов, чтобы не зябли.

— Где же вы, дядюшка, столько тулупов взяли?

— Ради такого случая слуги смастерили на скорую руку из шкур павших овец.

Итак, Ности остался ночевать у Палойтаи и вовсю старался угодить старику, руководствуясь «полезными инструкциями»: бранил евреев, завел речь и о визите эрцгерцога, что было любимым коньком у Палойтаи.

Старик тотчас же стал словоохотливым. Рассказал, что эрцгерцог сидел у них за этим вот самым столом и как он попросил маму Фрузину приготовить ему обед по-венгерски; она подала ему перкельт, голубцы да лапшу с творогом.

— Ты так говоришь, — возмутилась тетушка Палойтаи, — будто другого ничего и не было.

— Как не быть, было, конечно, полный французский обед был, но сейчас это к делу не относится. Я хочу сказать, что перкельт ему по вкусу пришелся, а вот лапшой с творогом он побрезговал. Попробовал и говорит: «О, господи, вкус такой, будто стиранную тряпку жуешь». Вообще странные люди эти эрцгерцоги. Никогда нельзя знать, что им понравится. В их жилах другая кровь течет. Когда шесть лет назад он впервые пожелал остановиться у нас на время охоты, я заказал из Пешта и Вены целую груду книг про всякие удивительные случаи, чтоб было чем развлекать эрцгерцога. Вызубрил я книги, как говорится, назубок и за обедом или во время охоты то один, то другой анекдот пытался к случаю рассказать. Но эрцгерцог оставался холодным, слушая даже самые смешные истории, на лице его и подобия улыбки не мелькнуло: оно было словно из дерева выточено. Только по зевкам да дрожанию ресниц можно было понять, что живой он. Я начал было отчаиваться, что он такой угрюмый и я ничем не могу его расшевелить, как вдруг случайно вспомнилось мне одно неотложное дело, а так как память у меня прескверная, я, чтобы не забыть, вытащил карандаш и записал на манжете: «Что вы пишете?» — спросил эрцгерцог. Я объяснил. «Блестящая мысль, — заметил он. — Надо будет мне так!» — «Я еще в школьные годы привык, — продолжал я. — Уроки так записывал, чтобы учителей одурачить». Эрцгерцог весело рассмеялся. «Das ist gut! — воскликнул он. — Sehr gelungen! [109]

И снова расхохотался, да так, что дом задрожал, а у него из глаз слезы покатились. А мне словно вдруг в голову ударило, я догадался, что нужно эрцгерцогу, и начал вспоминать старые школьные проделки, и свои, и чужие, глупые, вздорные мелочи, в которых всегда в дураках оставались учителя и над которыми в наши дни никто уже не смеется. Рассказы мои вызвали неистовое веселье, его высочество был возбужден, хохотал, бушевал, повалился на диван и утверждал, что в жизни так не веселился и никогда не встречал такого отличного партнера по охоте. Он продлил свое пребывание у меня на день и, распрощавшись, сказал, что снова приедет, как только сможет. Так и началась моя дружба с эрцгерцогом, милый братец. Не думай, будто я особый умник или так уж хорош, что он отличить меня захотел либо полюбил крепко. Просто мне удалось отыскать его слабую струнку. А в основе-то простая психологическая истина лежит. Все — от вельмож и государственных деятелей до мелких людишек — всегда говорили и делали ему только приятное, за исключением учителей в детстве, воспитателей и профессоров, а эти и ему жизнь отравляли, стало быть, они единственные его враги на свете. Поэтому вся желчь, гнев и злоба, что неизбежно рождаются в человеческом сердце, но у нас обычно рассеиваются в тысяче направлений, у бедных, тихих эрцгерцогов обрушиваются лишь на головы не повинных ни в чем профессоров. Вот он и забавлялся моими школьными проказами, как ты сейчас смеешься, слушая меня, — ведь и ты, озорник, нашел мою слабинку!

После ужина мама Фрузина, извинившись, сразу легла; завтра ее трудный день ожидает, вот она и ложится с курами, чтобы встать с петухами, — мужчины же долго еще беседовали, попивая винцо, о делах страны и комитата, поругивая немцев и евреев, как это принято у людей, рожденных венгерской матерью, а когда все темы истощились, обратились к вечному источнику — картам, решив сыграть несколько партий в пикет. Палойтаи стало жарко от шомьоского вина («Михая Тоота урожай», — похвалил хозяин), сняв пиджак, он делал ставки по шестьдесят и девяносто, время двигалось к полуночи, как вдруг послышался стук в окно.

Хозяин потянул за висевший на стене шнурок, что вел в соседнюю комнату и был привязан, вероятно, к ноге слуги Берти Мучко, который тоже был туг на ухо, так как ему уже перевалило за восемьдесят. Он притащился медленно, позевывая. — Ну, чего вам? — спросил Берти не без досады.

— Погляди-ка, батя, — сказал хозяин, тасуя карты, — третий раз в окно стучат, а кто — не видно, все стекло в ледяных узоpax; и открывать не хочу, больно уж я разогрелся.

— Ага, мне, значит, посмотреть? Я, значит, не разогрелся?

— Наверно, и ты, батя, разогрелся, но ты ведь в карты не играешь, можешь одеться и выйти поглядеть, кто там и чего он хочет.

Недовольно ворча, слуга потащился из комнаты и вернулся лишь спустя четверть часа.

— Ну, кто там? Чего хочет? Уж не гость ли?

— Еврей молодой.

— Что? — гневно вскочил Палойтаи. — Где тут арапник? Разве мой дом корчма? Да кто я ему, что он меня смеет в ночную пору беспокоить? Это уж слишком, разрази его гром! Где он? Спустить на него собак с цепи!

— Он здесь, в передней.

— Ты его впустил? Ко мне? Сейчас, ночью? Да ты что, сбесился, батя? Или не знаешь, что я юдофоб? Гони его плетью, старый осел!

— Нет уж, этого я делать не стану! — весьма флегматично ответил Мучко.

— Что? Не станешь, коли я приказал? — В глазах у Палойтаи блеснули молнии.

— Это сын вдовы Ицика, бедной еврейки, она возле церкви в ветхой лачужке живет.

— А мне какое дело, чей он там сын! Как он прийти сюда посмел? В такое время? Ко мне?

— Посмел, потому мать его очень вдруг занедужила, может, при смерти, вот и пришел он просить у вашей милости лавровишневых капель.

— Гм, — понизив тон, произнес Палойтаи, — это хворая худая женщина, которая торгует бакалейными товарами, а летом фруктами?

— Да, и на торговлишку свою малых деток содержит.

— Ладно, дадим ей капель. Зови сюда чертова отрока. Немного погодя «батя» втолкнул в комнату паренька лет

шестнадцати — семнадцати, который, дрожа от холода или страха, остановился у двери, стянув на груди зеленый женский виклер[110], в который был закутан.

— Что с матерью случилось? — спросил Палойтаи.

— Корчи у нее, — чуть не плача, ответил мальчишка, — уж несколько дней она очень слаба.

— Кто велел лавровишневые капли принимать?

— Ей от них легчает, а у нас нету больше, кончились. Палойтаи держал аптечку в библиотечном шкафу, он вынул оттуда бутылочку и отлил из нее немного в пустой пузырек.

— Ну, отправляйся поскорее! Хорошо бы мать еще вином напоить. Есть у вас вино?

— Дома есть. Мы ж и вином торгуем.

— Ну, чем вы торгуете, только лягушке да собаке пить. Больным крепкий токай нужен. Ну-ка, погоди! Что ж делать-то? (Старый барин почесал в затылке.) Черт бы побрал твою мамашу, мне ж еще придется в подвал лезть! Послушай, батя, большой на дворе мороз?

— Страшенный мороз, — ответил Мучко.

— Ах ты, негодник, сам хочешь в подвал спуститься! Догадался, a? Nix, nix [111], брат. Тебе вредны такие экспедиции, стар ты и, коли насосешься, два дня проспишь, и никакой от тебя пользы. Лучше уж я сам потащусь. Дай-ка мне бекешу, ключи найди, схожу, принесу больной женщине пару глоточков. Так-так, вот теперь и хорошо. Иди со свечой вперед, посвети мне! А ты, братец, — обратился он к исправнику, — следи, чтобы парень не стянул чего-нибудь. А ты, Шлайми (это уже относилось к еврейскому юноше), поди ближе к печке да обогрейся.

Старый барин и на самом деле не погнушался пройти через двор по колено в снегу, спуститься в подвал, выдолбленный в скале за сараем, и принести бутылочку с нектаром — токайским вином.

— Смотри у меня, не приложись по дороге к бутылке, шалопай, — предупредил он паренька, отдавая тому золотистую жидкость. — И не вздумай сразу все вино матери споить, а не то она мигом в пляс пустится да замуж выскочит.

Так как он все равно спускался в подвал, то, разумеется, прихватил и для себя немного снотворного, разлил его в две маленькие рюмки и чокнулся с гостем.

— Иисус Христос и за нас умер, — весело заметил он вместо тоста, — то есть евреи его распяли.

— Верно, дядюшка, но вы не всегда об этом помните. Не такой уж вы большой антисемит, как считают.

— Что ты мелешь? — удивился старик. — Это я не антисемит? Да как же мне не быть антисемитом? Я всегда против них выступаю на комитатских собраниях. Вот погоди, услышишь!

— А, ни черта это не антисемит, раз вы поступаете так, как сейчас. Я ведь свидетелем был. Палойтаи улыбнулся с хитрецой.

— Ни шиша-то ты, братец, не смыслишь. Вообще-то я страшный антисемит, но только тех евреев не терплю, в которых сам нуждаюсь, а на тех, кому без меня не обойтись, не гневаюсь.

В честь того, что он так ловко вывернулся, пришлось опрокинуть еще по рюмочке токая на сон грядущий. Улегшись и потушив свечу красивым серебряным гасильником, Палойтаи долго ворочался на подушках, раздумывая о том, до чего все-таки бестолков новый исправник, даже его не считает настоящим антисемитом. Стоит ли после этого общественными делами заниматься?

Утром Фери Ности разбудила суета и суматоха. Весь дом был на ногах. Из кухонных помещений доносился грохот ступок, хлюпанье взбиваемых сливок, визг поросят, крики домашней птицы. По двору бегали, метались, кричали на разных языках слуги, — казалось, здесь Вавилонскую башню строят, а надо всем, как генеральская команда, властвовал голос мамы Фрузины; тут шпарили свиней, чуть подальше под навесом у кладовки обдирали зайцев и косуль. А потом на звонких санках, в грузных больших рыдванах стали прибывать гости из дальних уездов комитата. Представлениям не было конца. Мужчины разбились на группки для игры в карты, женщины собирались в компании, чтобы посплетничать. На дворе, у конюшен, разложили костры, вокруг них обогревались слуги прибывших господ. После обеда хлынули гости из ближних деревень, мало-помалу покои стали тесны, так как зимой можно бы