История нравов — страница 31 из 88

Нет больше места и резким контрастам; светло-лиловый, серовато-голубой, серо-желтый, светло-розовый, блекло-зеленый — вот наиболее любимые цвета как в искусстве, так и в моде. Чувства не распадаются на свои враждебные элементы. Зато шкала цветов имеет сотни делений, тысячу оттенков, как и наслаждение. Одно время в ходу был блошиный цвет, и все одевались в этот цвет. И, однако, этот цвет имел полдюжины утонченнейших оттенков. Различали цвета: блохи, блошиной головки, блошиной спины, блошиного брюшка, блошиных ног, и даже существовал цвет блохи в период родильной горячки.

Когда явился спрос на нежно-телесный цвет, то различие в оттенках отличалось настолько же рафинированностью, насколько и пикантностью. Различали между цветом живота монашенки, женщины и т. д. Подобная терминология была как нельзя более в духе галантного века. Для него не существовало ничего более нежного, как цвет тела только что постригшейся монахини, ничего более гладкого, как кожа нимфы, ничего более пикантного, как кожа женщины, хранящая следы нескончаемых праздников жгучих наслаждений.

Физическая внешность, которой хотят придать возможно больше красоты, вызывает естественно тем более интенсивное обаяние, действует тем заманчивее, чем разнообразнее те формы, в которые она облекается. Ввиду этого стараются выставить свою личность напоказ в возможно более разнообразных и новых видах, то есть костюмах. А это и есть роскошь количественная.

Эти факторы должны были дойти до последней границы в эпоху абсолютизма, так как в ней царит закон величественности, представительства.

Каждый человек от государя до последнего лакея хочет не только представительствовать, но и перещеголять в этом отношении остальных. А достигнуть этой цели можно было в эту эпоху только путем чрезмерной роскоши костюма и постоянной смены платья. В эпохи, когда все построено на внешности, костюм является, естественно, первым и лучшим средством подчеркнуть свое главенствующее положение на лестнице социальной иерархии. Костюм сверкал поэтому тогда золотом и драгоценными камнями. В особенности официальная одежда, служебный и салонный костюм были чрезмерно украшены и затканы золотыми галунами, вставками и отворотами. Драгоценные камни заменяли пуговицы, пряжки на башмаках были украшены аграфами из драгоценных камней, ими были затканы даже чулки.

Платье меняли так же часто, как и прическу. Часто знатные кавалеры и дамы носили не более одного раза самый драгоценный костюм, стоивший несколько тысяч. К их услугам были самые выдающиеся художники, обязанные придумывать все новые комбинации. Монтескье замечает:

«Раз даме пришла в голову мысль появиться на ассамблее в роскошном наряде, то с этого момента 50 художников уже не смеют ни спать, ни есть, ни пить».

Камеристка Марии-Антуанетты каждый день работала с королевой — как и придворный парикмахер — и, как видно из мемуаров этой дамы, была ее интимнейшей поверенной. Впрочем, эта близость не помешала тому, что в 1787 г. этот, как ее называли, «министр мод» оказался несостоятельным должником на сумму в 2 миллиона. Умершая в 1761 г. русская императрица Елизавета оставила после себя не более и не менее чем 8 тысяч дорогих платьев, свыше половины которых стоили от 5 до 10 тысяч рублей.

Господствующая в данную эпоху роскошь есть не только экономический факт, а оказывает огромное влияние на нравы вообще. Там, где роскошь возведена в степень общего закона, невозможность конкурировать с другими в этом отношении влечет за собой общественную опалу, и потому женское целомудрие и верность не обретаются в почете, который выпадает лишь на долю порока. В такие времена в господствующих классах обычным явлением бывает мужчина, находящийся на содержании у стареющей кокотки, и женщина, идущая на содержание к богатому любовнику.

Царившая в век абсолютизма безграничная роскошь мод служит одним из характернейших доказательств того, что вся жизнь тогда покоилась на чувственности. А сосредоточение роскоши вокруг женщины служит не менее веским аргументом в пользу того, что она сама в эту эпоху была предметом роскоши, которую мог себе позволить мужчина, и притом самым драгоценным предметом роскоши, внешность которого он поэтому и старался сделать как можно более великолепной и рафинированной.

Глава 4Любовь

Нет никакого сомнения, что с той поры, как пробудилась индивидуальная половая любовь, она на почве европейской культуры с каждым столетием все более одухотворялась.

И, однако, если уже в XVII столетии она была животным исполнением законов природы только в самых отсталых слоях населения, то даже и в среде дворянства и городской буржуазии она лишь в отдельных случаях поднималась до высшего идеала единобрачия, и только в исключительных случаях она спаивала мужчину и женщину в такую тесно связанную пару, что каждый из них достигал в браке человеческого совершенства. Любовь одухотворилась только в сфере рассудка, тогда как сердце оставалось нетронутым.

Для господствующих классов, интересы которых накладывают прежде всего известную печать на облик эпохи, жизнь никогда не была борьбой или же походом в сферу более высоких возможностей развития, а только более или менее удобной программой эксплуатации наличных культурных благ. Или, во всяком случае, в этом преимущественно выражались их господские привычки. А так как право господствующих классов распоряжаться имевшимися налицо культурными благами никогда не было так беспредельно, как в эпоху абсолютизма, то отсюда для них вытекала столь же приятная, сколь и удобная жизненная философия.

Она гласила: так как жизнь — только коротенькое путешествие, то следует совершить его как можно комфортабельнее и веселее. Для этой цели необходимо игнорировать, как будто они не существуют, все осложнения, которые могут помешать этому удовольствию. А из такой программы жизни вытекал в области философии любви нами уже во многих местах обрисованный, как в его сущности, так и в его особенностях, тот специфический взгляд, который в его практическом применении можно лучше всего охарактеризовать словами «культ техники любви».

Формы любовного наслаждения являются в эту эпоху не только арабесками, красиво и изящно переплетающими чудеса любви, нет, они теперь сами стали этим чудом, его единственной целью и единственным содержанием.

Любовь только случай испытать то наслаждение, которое в особенности ценилось эпохой. И это вовсе не думали скрывать, напротив, все в этом открыто признавались. Бюффон, живший в первой половине XVIII в., заявлял: «В любви хороша только физическая сторона». Полстолетия спустя Шамфор издевался: «Любовь не более как соприкосновение двух эпидерм». Это, в сухих словах, не более как провозглашение мимолетной страсти, страсти без последствий. В этой мимолетной страсти физическая сторона, однако, занимает гораздо меньше места по сравнению с прежними эпохами. Клокочущие вулканы стали уютно греющими очагами. Уже не было желания совершенно слиться с другим. Люди стали умеренными или, выражаясь в духе эпохи, «разумными», и притом во всех ситуациях.

Там, где господствует истинная страсть, любовь есть желание подарить себя, отдать себя всецело и навсегда. Теперь она стала похожей на отдачу себя взаймы. Любовная связь становится в эту эпоху договором, не предполагающим постоянных обязательств: его можно разорвать в любой момент. А потом делали вид, будто ничего и не было. Всю остальную жизнь мужчина и женщина могут собой распоряжаться как угодно. Снисходя до ухаживающего за ней кавалера, женщина отдавала себя не всецело, а только на несколько мгновений наслаждения или же продавала себя за положение в свете.

Этот везде распространенный поверхностный взгляд на чувство любви привел в своем развитии с логической неизбежностью к сознательному упразднению высшей логики любви — деторождения. Мужчина уже не хотел больше производить, женщина не хотела быть больше матерью, все хотели лишь наслаждаться. Дети — высшая санкция половой жизни — были провозглашены несчастьем. Бездетность, еще в XVII в. считавшаяся карой неба, теперь многими воспринималась, напротив, как милость свыше. Во всяком случае, многодетность казалась в XVIII в. позором. И эта мораль господствовала не только в верхах общества, а проникала в значительную часть среднего бюргерства, и притом во всех странах. Значительную роль здесь играл, впрочем, и другой фактор: содержать многих детей становилось в эту эпоху экономического застоя для все большего числа семейств непосильной роскошью.

Это систематическое игнорирование физических законов любви должно было мстить людям, как мстит любое уклонение от законов природы. И в самом деле! Всеобщее физическое вырождение было характерным законом эпохи, и старый режим сделался в европейской культурной истории начиная со Средних веков классическим веком декаданса.

Всякая эпоха упадка характеризуется в половой области заметной склонностью к рафинированности наслаждения. Эта склонность обнаруживается в двух типических явлениях — в беззастенчивом разврате, часто доходящем до противоестественности, гоняющемся за все новыми техническими ухищрениями в сфере физического наслаждения, и, во-вторых, в резиньяции, известной под названием сентиментальной любви. И то и другое служит теми возбуждающими средствами, в которых нуждаются в первом случае натуры сильные, во втором — натуры слабые, чтобы испытать те ощущения, которые они уже не могут испытать при нормальных условиях.

В литературе наиболее известные типы в этом отношении — преступный сладострастник Вальмон и разочарованный, слабый Вертер. В эпохи упадка люди вроде Вальмона и Вертера становятся явлениями массовыми, перестают быть индивидуальными типами.

Период чувствительной и слезливой любви, когда тратили больше чернил, чем спермы — ибо до объяснения леди исписывали по крайней мере несколько печатных листов бумаги, — продолжался в Германии даже еще в XIX столетии. Поэтому Вертер — не только гениальнейший анализ сущности немецкого сентиментализма как определен