История нравов. Галантный век — страница 25 из 64

ограммы жизни вытекал в области философии любви нами уже во многих местах обрисованный, как в его сущности, так и в его особенностях, тот специфический взгляд, который в его практическом применении можно лучше всего охарактеризовать словами «культ техники любви».

Формы любовного наслаждения являются в эту эпоху не только арабесками, красиво и изящно переплетающими чудеса любви, нет, они теперь сами стали этим чудом, его единственной целью и единственным содержанием. Закон этого культа техники любви обнимал всего-навсего один параграф: fais le bien (делай это хорошо). Этот девиз мог бы сиять на потолке любого алькова, и он в самом деле там порою и сверкал. Некая m-lle Балиньи-Фонтен, любовница одного президента, поместила там в самом деле слова: «Fais le bien». Как видно, цинизм иногда бывает горазд на глубочайшие откровения.

Любовь — только случай испытать то наслаждение, которое в особенности ценилось эпохой. И это вовсе не думали скрывать, напротив, все в этом открыто признавались. Бюффон, живший в первой половине XVIII века, заявлял: «В любви хороша только физическая сторона». А полстолетия спустя Шамфор издевался: «Любовь не более как соприкосновение двух эпидерм». Это, в сухих словах, не более как провозглашение мимолетной страсти, страсти без последствий. В этой мимолетной страсти физическая сторона, однако, занимает гораздо меньше места по сравнению с прежними эпохами. Клокочущие вулканы стали уютно греющими очагами. Уже не было желания совершенно слиться с другим. Люди стали умеренными или, выражаясь в духе эпохи, «разумными», и притом во всех ситуациях. Абрахам а Санта Клара характеризует это отличие от прежних времен несколько грубоватым, зато тем более вразумительным сравнением. «Если раньше, — говорил он в одном из своих произведений, — свадебное ложе после брачной ночи напоминало место, где боролись два медведя, то ныне в нем не найдешь и следов зарезанной курицы».

Там, где господствует истинная страсть, любовь есть желание подарить себя, отдать себя всецело и навсегда. Теперь она стала похожей на отдачу себя взаймы. Любовная связь становится в эту эпоху договором, не предполагающим постоянных обязательств: его можно разорвать в любой момент. А потом делали вид, будто ничего и не было. Всю остальную жизнь мужчина и женщина могут собой распоряжаться как угодно. Снисходя до ухаживающего за ней кавалера, женщина отдавала себя не всецело, а только на несколько мгновений наслаждения или же продавала себя за положение в свете.

В парижских полицейских протоколах эпохи старого режима, представляющих один из наиболее важных источников для истории нравов XVIII века, среди многочисленных аналогичных сообщений встречается и следующее: «Графиня Мазоваль сказала сегодня утром одному советнику парламента, который жаловался на ее неверность: „Разве я давала вам какие-нибудь надежды?“».

Он спал с ней всего один раз. И в самом деле, как глупо основывать на этом какие-то вечные права и претензии! Этот советник парламента не понял основного закона наслаждения, выражающегося в тезисе: du nouveau toujours du nouveau (нового, всегда нового). А там, где вечно жаждут новизны, все становится ничем, пустяком. И это воззрение охватывает весь комплекс жизненных отношений.

Одна итальянка, бывшая мимоездом в Париже, писала подруге: «Здесь все ничто и все вертится вокруг ничего, занимаются ничем, волнуются из-за ничего, женятся ни за что ни про что. Дилетанты ума считают душу и религию ничем, и вот с тех пор, как я офранцузилась, я развлекаю их ничем». В этой характеристике неправильно лишь одно: будто мы имеем здесь дело с чисто французским явлением. Можно было бы привести аналогичные суждения о Берлине, Лондоне и Вене. В Париже, в центре абсолютистской культуры, это явление только ярче бросается в глаза.

Этот везде распространенный поверхностный взгляд на чувство любви привел в своем все восходящем развитии с логической неизбежностью к сознательному упразднению высшей логики любви — деторождения. Мужчина уже не хотел больше производить, женщина не хотела быть больше матерью, все хотели лишь наслаждаться. Дети — высшая санкция половой жизни — были провозглашены несчастьем. Бездетность, еще в XVII веке считавшаяся карой неба, теперь многими воспринималась, напротив, как милость свыше. Во всяком случае, многодетность казалась в XVIII веке позором. И эта мораль господствовала не только в верхах общества, а проникала в значительную часть среднего бюргерства, и притом во всех странах. Значительную роль здесь играл, впрочем, и другой фактор: содержать многих детей становилось в эту эпоху экономического застоя для все большего числа семейств непосильной роскошью.

Это систематическое игнорирование физических законов любви должно было мстить людям, как мстит любое уклонение от законов природы. И в самом деле! Всеобщее физическое вырождение было характерным законом эпохи, и старый режим сделался в европейской культурной истории начиная со Средних веков классическим веком декаданса.

Всякая эпоха декаданса характеризуется в половой области заметной склонностью к рафинированности наслаждения. Эта склонность обнаруживается в двух типических явлениях — в беззастенчивом разврате, часто доходящем до противоестественности, гоняющемся за все новыми техническими ухищрениями в сфере физического наслаждения, и, во-вторых, в резиньяции, известной под названием сентиментальной любви. И то и другое служит теми возбуждающими средствами, в которых нуждаются в первом случае натуры сильные, во втором — натуры слабые, чтобы испытать те ощущения, которые они уже не могут испытать при нормальных условиях.

В литературе наиболее известные типы в этом отношении — преступный сладострастник Вальмон и разочарованный, слабый Вертер. В эпохи упадка люди вроде Вальмона и Вертера становятся явлениями массовыми, перестают быть индивидуальными типами, а их житейская философия становится моралью эпохи, то есть, с одной стороны, господствующих классов, а с другой — угнетенных.

Как ни противоположны на первый взгляд обе эти формы проявления декаданса, они тем не менее по существу тесно связаны друг с другом. Это два, правда, враждебных брата, но все же брата, причем все равно, представляют ли они явления индивидуальные или же массовые. Оба эти явления связаны с умственной разнузданностью и скорее дело разума, чем сердца. Оба выражают стремление к чисто умственному повышению наслаждения. Оба ставят философию и рефлексию на место действия, и ставят их на первое место. Если в разврате, до которого доводили любовь сильные натуры и господствующие классы, половой акт перестал играть главную роль, уступая это место изысканным hors d’oeuvres, то в сентиментальной любви импотентных натур и угнетенных классов половая любовь кульминировала в лучшем случае в чувствительной переписке, в которой половой акт служит лишь средством эротического возбуждения. Если одно явление представляло собой до крайности доведенную активность, то другое — такую же крайнюю пассивность.

Когда в эпоху старого режима всеобщий упадок дошел до последней границы, то сентиментальность сделалась основным настроением всей эпохи, развилась во всеобщее мировоззрение, характеризовавшее не только взаимные отношения полов, но и весь комплекс духовных явлений.

К этому необходимо было прийти, когда нисходящий абсолютизм грозил поглотить в водовороте беззастенчивых оргий все добродетели. На почве этой исторической ситуации могла сложиться только философия отчаяния и резиньяции, а это именно и есть сущность сентиментализма. Сентиментализм как мировоззрение является поэтому идеологией не только бессильных индивидуумов и классов, а также и тех, кто чувствует себя обреченным и не думает о серьезном противодействии. Это мировоззрение проявляется лишь в слезливом ворчании, перегорает в слабосильных и чувствительных размышлениях.

Если условия возникновения и развития сентиментализма объясняют, почему он во второй половине XVIII века был составной частью всеобщего мышления и чувствования, то они же и объясняют нам, почему именно в Германии сентиментализм, как всеобщая жизненная философия, выступал особенно ярко и продержался особенно долго. В Германии бюргерство чувствовало себя дольше и глубже, чем где бы то ни было, беспомощным ввиду его полного духовного и политического порабощения.

Здесь, в Германии, было налицо особенно значительное число слабых индивидуумов, предававшихся резиньяции еще раньше, чем у них возникала воля к действию, не говоря уже о самом действии. Слабость и резиньяция — таковы единственные ясно различаемые характерные черты тогдашней немецкой буржуазии как класса. Сентиментализм нашел поэтому свое наиболее яркое выражение именно в Германии во всех духовных сферах, и особенно в любви, принимая порой характер настоящей эпидемии. Только в Германии была возможна вертеромания с ее гротескными проявлениями, возбуждавшая уже тогда — хотя весь мир был тогда пропитан этим духом — повсюду удивление и недоумение. Здесь, в Германии, это состояние все еще продолжалось даже тогда, когда в Англии и Франции буржуазия уже давно перешла к революционной деятельности, превратив политический идеал гражданской свободы в реальный факт.

Период чувствительной и слезливой любви, когда тратили больше чернил, чем спермы — ибо до объяснения леди исписывали по крайней мере несколько печатных листов бумаги, — продолжался в Германии даже еще в XIX столетии. Поэтому Вертер — не только гениальнейший анализ сущности немецкого сентиментализма как определенной философии любви, но и гениальная художественная формула политического и социального бессилия немецкого бюргерства покончить с феодализмом — формула, уловленная и созданная пророком.

Само собою понятно, что эти немногие замечания о сущности сентиментализма как философии любви и как мировоззрения не исчерпывают и отдаленнейшим образом объема и содержания этой темы, а только пытаются обозначить ее в самых грубых чертах. Тем не менее пока мы ограничимся этим легким наброском, так как здесь основная сущность нашей работы, и мы постоянно будем возвращаться к этим вопросам.