кой по трем ночным сорочкам из тонкого шелка, висевшим на плечиках; в них было столько женственности, что когда одну я прижал к лицу и, закрыв глаза, всей грудью вдохнул стойкий и совершенно неведомый мне аромат, у меня закружилась голова. Казалось, меня знакомят с чужеземцем, о существовании которого я всегда знал, но знание это было скрыто глубоко в душе и держалось в тайне даже от меня самого. Зажмурившись, я подумал, что был бы счастлив задохнуться в этих одеяниях.
Я переживал доселе неизведанный чувственный опыт, я был взбудоражен романтической преступностью своего поступка, потому, наверное, и не услышал, как открылась входная дверь, не услышал шагов в коридоре, шороха сброшенных туфель, шлепанья босых ног в кухне и стука яиц в корзинке, купленных на рынке в конце улицы, когда ту корзинку поставили на кухонный стол. Я даже не услышал, как женщина вошла в спальню. Лишь когда она ахнула и я, обернувшись, увидел ее в дверях, я понял всю дурь и рискованность своей затеи. Кровь отхлынула от моего лица, я уставился на женщину, а она, не выказывая ни малейшего испуга, смотрела на меня, и взгляд ее полыхал гневом. Промелькнуло воспоминание о сцене в кафе, когда она орала на отца.
— Как ты сюда попал? — спросила женщина.
— Простите, — сказал я, поперхнувшись словом.
Я выпустил сорочку из рук и шагнул к женщине, но она не попятилась в страхе, а ринулась ко мне, заставив меня отступить.
— Как ты сюда попал? — повторила женщина громче, присовокупив многоэтажное итальянское ругательство, которое я не понял.
— Ключ, — сказал я. — Запасной. Я догадался, где он спрятан.
— Чего тебе надо?
— Ничего, — я затряс головой, — мне ничего не нужно. Честное слово. Я не причиню вам вреда.
Женщина презрительно усмехнулась и покачала головой:
— Ты думаешь, это мне надо опасаться?
— Я уйду.
— Я тебя знаю. — Она выставила палец: — Ты торчал в кафе и пялился на меня.
— Я сделал глупость…
— А потом стал таскаться за мной.
— Позвольте мне уйти. — Я хотел проскочить мимо нее, но она пихнула меня в грудь, и я так шмякнулся о стену, что на секунду потемнело в глазах.
— Ты думаешь, я не видела, что ты прешься следом? — ухмыльнулась женщина. — И вечером… — Она кивнула на балкон: — По-твоему, я не знала, что ты ошиваешься внизу?
Я похолодел. И уставился в пол.
— Вы знали? — Я не смел поднять глаз.
— Конечно, знала. У тебя не хватило ума даже толком спрятаться.
— Но почему вы ничего не говорили?
— Потому что я потешалась над тобой.
— Потешались? — Я помертвел.
— Ну да. Ты же смешной, нет, что ли? И жалкий какой-то. Взрослый мужик — бабу-то, поди, не пробовал, а? — торчит на углу, как уличная девка, и пялится на женщину, с которой не осмеливается даже заговорить. По-моему, смешно. В постели мы с Альфредо ржали над тобой.
— С кем?
— Да знаешь ты его. Мы вместе работаем. Ну, говорит, умора.
Значит, он ей не отец. Любовник.
— Неужто ты думал, мне глянется тихушник, который за мной подглядывает?
— Простите меня. — Я был готов провалиться сквозь землю, но словно окаменел и не мог даже кинуться к двери. — Сейчас я уйду. Я больше не буду.
— А чего ты хочешь-то? — Она подошла так близко, что я уловил запах кофе в ее дыхании.
— Ничего не хочу.
— Да нет, хочешь. Все хотят. Ты скажи.
Она была в легком летнем платье, чуть плотнее ее собственной кожи.
— Этого? — Лицо ее приблизилось вплотную. — Ты этого хочешь? И думаешь, я дам такому, как ты?
В комнате потемнело, когда пальцы ее коснулись моей щеки.
Ты же скверный мальчик, да?
Вот он, рядом со мной, я чуял его гнилостное дыхание, он обхватил меня за плечи и тянул к себе, рука его лезла ко мне в штаны. Он здесь. Окутал меня.
Конечно, скверный. Наверное, чем только не занимаешься в этой комнате, а? Один в темноте. Когда рядом никого. Ты занимаешься скверностью, Одран? Давай, расскажи.
Хлопнула дверь, на пороге возник Альфредо, глаза его округлились; я проковылял в коридор, вывалился на площадку, спустился, спотыкаясь и чуть не падая, по лестнице, выскочил на улицу и со всех ног бросился прочь от места моего падения и позора.
Наверное, это и называется мороком. Пробило восемь часов — крайний срок моего возвращения в Ватикан, но я не замечал времени. Мне было все равно, полдень сейчас или полночь. Я брел по улицам, мостам и площадям, точно пьяный, что не разбирает дороги, даже не сознавая, в каком я городе. Однако помню церкви, как будто меня окликавшие и манившие к себе. Я дошел до церкви Сан-Кризогоно, потом развернулся и побрел обратно к францисканскому храму Санти-Апостоли; я миновал базилику Санта-Мария-ин-Виа-Лата, где хранился образ Богоматери, всплывший в колодце, пересек Пьяцца-делла-Ротонда, где перед Пантеоном ежедневно собирались толпы туристов, и, наконец, сел, уронив голову на руки, меж дорических колонн церкви Санта-Мария-делла-Паче, что неподалеку от Пьяцца Навона. Я впадал в глубокое отчаяние, минуя храм Сант-Аньезе-ин-Агоне, а потом у церкви Сан-Сальваторе-ин-Луаро меня вдруг охватывала невероятная эйфория, а затем с моста Сант-Анджело я видел обвиняюще вздымающийся купол собора Святого Петра и вновь погружался в безысходную тоску.
В ту ночь, когда я бродил по Риму, в голове мой бились две мысли.
Тебе не надо этого делать.
Ты можешь это сделать.
Сам ли я определил свое предназначение? — спрашивал я себя. Было ли мне откровение или оно навязано матерью? Бог свидетель, после гибели мужа и сына она изменилась неузнаваемо, и премудрый Господь, пославший знак на юго-восточный берег Ирландии, подал его не мне, девятилетнему несмышленышу, а сраженной горем взрослой женщине, ухватившейся за спасательный круг, когда пучина поглотила ее возлюбленных. А затем она подтолкнула этот круг ко мне, сказала: «Вот, сынок, возьми, это Божий дар», и я безропотно его принял, от души поблагодарив.
На набережной перед замком Святого Ангела я увидел компанию молодых итальянцев верхом на припаркованных мотороллерах: шорты, длинные загорелые ноги, темные очки, сдвинутые на зачесанные назад волосы, как у персонажей фильмов Феллини; симпатичные, полные жизни, они хохотали, перебрасываясь шутками. Парни, лишь чуть-чуть моложе меня. Лет под двадцать. Перед ними открыт весь мир. Кого из них сегодня целовали? И теперь они хвастаются, как лишили невинности своих подружек? А вот он я: черный костюм, галстук, шляпа. Крахмальный воротничок. Пальцы, еще хранившие запах ее сорочек.
Двадцать три года. Мальчик. Мужчина. Кто я? Я и сам не знал.
— Падре! — закричали парни, протягивая ко мне руки, точно футболисты, требующие назначить пенальти за снос их форварда.
Я опасливо подошел ближе и вспомнил, как мальчишкой, минуя игроков на футбольном поле, всегда боялся, что мяч случайно прилетит ко мне. Не замедляя шаг, я приветственно вскинул руку.
— Вот ему требуется отпущение грехов! — Ребята показали на симпатичного паренька, наверное самого молодого в их компании, который метался от одного к другому, пытаясь утихомирить товарищей. — Он должен исповедаться! Сейчас расскажет, как нынче согрешил!
Я понимал, что они беззлобны, но все равно их боялся. Если б они меня окружили и стали дразнить, я бы, скорее всего, затеял драку, на что не решился в квартире официантки и ее любовника.
«А чего ты хочешь-то?» — спросила женщина, но я, святая простота, и сам не знал, чего я хочу.
Той бесконечной ночью я забредал в кварталы, где прежде никогда не бывал, я видел Рим затрапезных гостиниц и убогих жилищ, где на веревках, растянутых через улицу, сушилось белье. Иногда ко мне подходили проститутки, решившие, что молодой священник (я даже не снял воротничок) надумал расслабиться. Я их отгонял. У меня не было плотских желаний. Я хотел просто идти. Эта ночь принадлежала мне, и я хотел понять, верен ли избранный мною путь.
Десять часов, одиннадцать. Колокола отбили полночь. Церкви, церкви, церкви. Час ночи, два, три, четыре. Папа Иоанн Павел видит десятый сон, его вечерний чай заледенел перед дверью в спальню.
Где сейчас мои одноклассники, думал я, с которыми я учился до поступления в семинарию? Мои однокашники по школе на Чёрчтаун-роуд, с кем на перемене я бегал за сластями в кондитерскую О’Рейлли, а после уроков шагал мимо Башни-бутылки к автобусной остановке? Наверняка прозябают на унылых должностях. Выплачивают ипотеку. По субботам водят жен в ресторан или встречаются с девушками, с которыми познакомились на регбийном матче. Или вот только сейчас выходят из ночного клуба на Лессон-стрит, обсуждают победный гол на школьном кубке шестилетней давности, уговаривают спутницу поехать к себе или к ней, счастливы тем, что молоды, что могут заняться тем, чем наедине занимаются мужчины и женщины, а наутро даже не вспомнят имя своей подруги. И я хочу быть таким? Этого я хочу? Что такого я упустил?
В Риме были и бездомные. Едва различимые, в районе Фламинио и перед вокзалом Тибуртина они, точно коконы, лежали в спальных мешках (однажды такой же мешок я предложу Тому Кардлу, но он предпочтет иной ночлег), из которых торчали лишь головы в вязаных шапочках — защита от ночного холода. На виду лишь глаза, нос и рот. Рядом картонка, на которой большими черными буквами накорябано AIUTATE MI! Помогите. Пожалуйста, помогите.
Вставало солнце. Глаза саднило, ноги отваливались. Всю ночь я кружил по городу. Который час? Около шести? Неужто я бродил так долго? Выходит, да. Я шел по площади Святого Петра, стараясь не думать о том, что скажет монсеньор Сорли, узнав о моем ночном отсутствии. Папа меня выдаст? Может, он ничего не заметил? Каждый вечер у него столько бумажной работы, да еще зачастил сеньор Марцинкус из Банка Ватикана, с которым он засиживается допоздна и так громко спорит, что голоса их слышны через закрытые двери. Однажды я видел, как после беседы со святым отцом Марцинкус отвел в сторонку кардинала Вийо, камерленго и главу Апостольской камеры, и пролаял, точно пес: дескать, невозможно втолковать особенности сложных финансовых операций тому, у кого хватает ума лишь на то, чтобы в своих проповедях шутить про Пиноккио. «Этому надо положить конец! — рявкнул он, вцепившись в руку кардинала Вийо. — Если это не прекратится, я не отвечаю за последствия. Вы не представляете, на что способны эти люди». Мог ли я солгать монсеньору Сорли, от которого не видел ничего, кроме добра? Может, сказаться больным? Или поведать всю правду как отцу-исповеднику? И потом, мой срок почти закончился. Итальянцы уже подбирали кандидата, который в январе займет мое место.