Швейцарские гвардейцы в арке меня, конечно, знали, но я все равно показал им пропуск, и они расступились, открывая мне дорогу. Я вернулся домой, в Ватикан; сейчас я подам папе завтрак, повинюсь перед ним и попрошу сохранить в тайне мою оплошность.
Служебной лестницей поднимаясь в папские покои, в нише окна, выходящего на восточный край площади Святого Петра, я вдруг заметил монахиню, съежившуюся на диванчике. Прежде я никогда не видел, чтобы кто-нибудь там уселся, тем более монахиня. Монахиням некогда рассиживаться, у них забот полон рот, они вечно снуют туда-сюда. И тут я понял, что монахиня плачет, раскачиваясь взад-вперед.
— Что с вами, сестра Тереза? — спросил я, присев на корточки. — Что-то случилось?
Она взглянула на меня, и я впервые заметил, какая она хорошенькая. Гладкая кожа, темно-карие глаза. Монахиня покачала головой и кивнула на дверь в папские апартаменты, за которой была небольшая прихожая, служившая мне местом ночлега.
Одним махом одолев последние ступени, я влетел в покои и увидел растерянных монахинь, сбившихся в кучку, а еще чрезвычайно бледных кардиналов Сири и Вийо, поглощенных серьезным разговором. Все взгляды обратились на меня, и я подумал, что после бессонной ночи выгляжу, наверное, ужасно: всклокоченные волосы, пылающее лицо, воспаленные глаза.
Во взгляде кардинала Сири промелькнуло удивление, он подошел ко мне и оттеснил в угол комнаты.
— Что происходит, ваше преосвященство? — спросил я по-итальянски. — Что случилось?
— Святой отец умер, — сказал он.
Я чуть не фыркнул.
— Ну да, прошло уже больше месяца. А при чем тут это?
Кардинал покачал головой:
— Я говорю не о покойном святом отце, но о нынешнем. В смысле, который на новенького. — Он закатил глаза, сам смутившись от выбора слова. — Я говорю о его святейшестве папе Иоанне Павле. Он умер.
Я молчал, оглушенный абсурдностью известия.
— Когда? — выговорил я.
— Ночью.
— От чего?
— Это уже не ваша забота.
— Но это невозможно.
— И тем не менее. Он был здоров, когда вечером вы подали чай?
Я замялся, не зная, что ответить.
— Святой отец сказал, что хочет побыть один. И я вышел, не подав чай.
Мы оба посмотрели на столик, на котором сестра Винченца оставила сервированный поднос. Разумеется, там он и стоял: серебряный чайник с заваренным чаем, блюдце с бисквитами. Кардинал Сири ничего, конечно, не заметил, но мне-то бросилась в глаза одна странность: папе всегда подавали три бисквита, но он к ним не притрагивался, а сейчас на блюдце лежали только два бисквита и еще крошки, словно кто-то, покидая апартаменты, третий бисквит разломил пополам, прежде чем отправить в рот. Никто из здешних служащих на такое не осмелился бы, это мог сделать только чужой. Но зачем он сюда явился?
— Вон там и оставил, — добавил я.
— Как он выглядел?
— Усталым. — Я сам не понимал, для чего загоняю себя в силки вранья, ведь правда все равно всплывет. — Решил лечь пораньше.
— Где вы были нынче утром? — спросил кардинал. — Сестра Винченца сказала, вы не забрали поднос с завтраком.
— Я проспал. Не знаю, как так вышло.
— Вас не было на месте.
— Я отлучился в туалет.
Кардинал сощурился, и я понял, что он распознал ложь.
— Сестра сама понесла завтрак святому отцу, — сказал кардинал. — Само собой, она растерялась, но не хотела, чтобы еда остыла. Постучала в дверь, сказала, мол, завтрак готов, и спросила разрешения войти. Папа не ответил, она снова постучала. Окликнула. Ей ничего не оставалось, как открыть дверь. Сестра вошла и увидела, что он мертвый. — Кардинал подался вперед, едва не касаясь носом моего лица: — Он умер естественной смертью, вам понятно? Когда вас спросят — а спросят непременно, — вы так и скажете. Умер естественной смертью. Иначе ответите передо мной.
Почти сразу после своего избрания папа-поляк освободил меня от моих обязанностей. Мне сказали, что мое увольнение не связано с тем, как я исполнял работу все девять месяцев моего пребывания в Риме, но я ни секунды этому не верил, поскольку запятнал себя событиями 28 сентября. Разговоры о ватиканских банках и ирландской проблеме, упомянутой папой, больше не возникали, и сейчас, через много лет, я понимаю, что их убрали в долгий ящик как слишком опасные.
В мрачные дни между смертью папы Иоанна Павла I и октябрьским конклавом монсеньор Сорли наконец-то допросил меня, почему в тот роковой вечер я покинул свой пост, и я выложил всю правду. Без утайки я рассказал обо всей своей римской жизни от визитов в кафе Бенници до разговора с кардиналом Лучани, подметившим мою увлеченность, от безумных хождений на Виколи-делла-Кампанья до проникновения в квартиру. Монсеньор крепко осерчал, но поверил и прикрыл меня от ватиканской полиции, заподозрившей, что в ту ночь в Апостольском дворце было совершено преступление. Насчет бисквитов я держал язык за зубами. Исчезновения третьего бисквита больше никто не заметил, и я бы ничего не добился, но только выставил себя на посмешище. Правда это или нет, но по официальной версии папа умер от сердечного приступа.
Папа-поляк со мной был еще немногословнее Павла VI, мое присутствие его, похоже, нервировало; полагаю, он узнал о моих похождениях в ночь смерти его предшественника и считал меня ненадежной персоной. Что ж, он был прав, я выказал себя вероломной личностью. Однако позже выяснится, что в этом он мне не уступал.
Монсеньор Сорли сам известил меня, что в моих услугах Ватикан более не нуждается. Папа-поляк решил, что итальянец займет мою должность на два месяца раньше срока, и меня, дав час-другой на сборы, отправили заканчивать учебу в Епископальном ирландском колледже.
С тех пор я лишь однажды побывал в Ватикане. Через четыре месяца, когда мама и сестра приехали на мою ординацию и я представил их папе. Прошло много лет, но я не забыл, как Ханна охарактеризовала папу Иоанна Павла II. И мне нечем возразить ее словам в ореоле истины.
Он ненавидит женщин.
Глава 142008
Я допустил ошибку, в церковном облачении явившись на первое слушание по делу Тома Кардла, лучше бы нарядился в цивильное платье и не привлекал к себе внимания. В шкафу моем где-то лежали вельветовые брюки, рубашки и свитеры. Надевал я их редко, но они имелись. Выгляди я как все, день не был бы столь тяжелым. Но за тридцать с лишним лет я почти сроднился с черным костюмом и белым воротничком. И просто не подумал.
Но даже утром, сев в автобус до центра, и потом, по набережной вышагивая к Четырем судам, я все еще сомневался, надо ли идти на слушание. Ведь я обо всем узнаю из завтрашних газет. Из радио- и теленовостей. Средства массовой информации были одержимы подобными делами, каждый приговор разжигал в народе еще большую злобу и укреплял во мнении, что это лишь верхушка айсберга. Те, кого судили, просто попались, вот и все. Но все мы под подозрением. Никому из нас нельзя верить.
Арест Тома меня взбаламутил. Том частенько исчезал из моей жизни, не отвечая на письма и звонки, однако на сей раз о нем не было ни слуху ни духу больше года, ибо с лета 2006-го архиепископ Кордингтон заточил его в монастырь, словно отвергнутую жену средневекового короля, и это говорило лишь об одном. Кстати, о месте его ссылки мне сообщил по телефону мой давний приятель Морис Макуэлл, который уже лет десять был настоятелем в процветающем приходе графства Мейо. Последний раз я о нем слышал, когда он отказался служить панихиду по Сопле Уинтерсу, своему бывшему однокашнику и соседу по келье. Свой отказ Морис не объяснил. По крайней мере, мне.
Ну вот раздался телефонный звонок.
— Слыхал новость? — сказал Морис, даже не поздоровавшись.
— Кто это? — спросил я, хотя узнал его голос.
— Я.
— Кто — я?
— Морис.
— Морис Макуэлл? Как поживаешь? Как оно там на западе?
— Сыро. А в Дублине?
— Зябко.
— Ну и ладно. Так ты слыхал новость?
— Какую именно?
— О твоем закадычном дружке.
— О ком ты?
— О Томе Кардле.
Я похолодел.
— Что с ним?
— Арестован. Растление малолеток.
— Понятно.
— Что скажешь?
— А что я могу сказать?
— Ну прямо тайна, покрытая мраком. Полгода назад его допросили и завели дело. Он скрылся. Всем заправлял Кордингтон. Он с тобой говорил?
— Говорил.
— И что сказал?
— Сказал, что Том в надежном месте.
Казалось, Морис с огромным удовольствием сообщает мне эту новость. Я вспомнил интервью Джона Бэнвилла: когда выходит ругательная рецензия на мою книгу, сказал писатель, кто-нибудь из друзей непременно о ней известит. Сейчас было очень похоже.
Когда назначили дату суда, я, объяснив причину, попросил настоятеля отца Пейтона отпустить меня на несколько дней, но он отнесся к просьбе прохладно, что меня, признаюсь, удивило: я рассчитывал, что довольно молодой человек, ему было всего тридцать семь, свободен от косных устоев и проявит большее сочувствие.
— Вы хорошо подумали? — Откинувшись в кресле, настоятель опер подбородок о сложенные домиком ладони, как всегда делал, желая выглядеть мудрым. — По-моему, слегка неразумно ввязываться в эту историю.
— Он мой давний друг, — сказал я.
— Вам известно, в чем его обвиняют?
— Конечно. Я все знаю.
— Тогда зачем ехать?
Последние дни я сам неоднократно задавался этим вопросом и не нашел удовлетворительного ответа. Но я чувствовал, что должен своими глазами увидеть Тома, вглядеться в него и понять, неужели все эти годы я был слеп и проглядел нечто ужасное.
— И потом, отец Одран, подумайте о приходе, — сказал настоятель. (Я терпеть не мог этого обращения. Либо «Одран», либо «отец Йейтс». Дурацкое «отец Одран» пришло из американских телесериалов.)
— Чем это повредит приходу? — удивился я. — Я прошу о коротком отпуске, всего на неделю-другую, если дело затянется. Кроме того, я по-прежнему буду служить утренние мессы.
— Я говорю об огласке. Вы же не хотите, чтобы в связи с этой историей склоняли и ваше имя? На нас это скажется плохо.