История одного дня — страница 64 из 85

В конце концов я сдался, умоляя только признаться, что он пошутил. Но товарищ мой оставался непреклонен.

В другой раз он объявил, что романы Йокаи пишет, собственно, дядя Геза.

Я уже знал тогда, кто такой Йокаи. Мама видела его на празднествах в честь тысячелетия Венгрии и все рассказывала, какой он статный, с голубыми глазами и белой-белой шевелюрой. И дядю Гезу я знал. На крестьянской телеге, в зеленой охотничьей шляпе с кисточкой из свиной щетины, он часто появлялся осенью в городе. Дядя Геза охотился на зайцев и нам их иногда присылал. Он не казался мне таким же умным, как Йокаи, и вообще все это выглядело неправдоподобно. Но Карой растолковал, что дядя Геза пишет свои романы дома, а в Пешт посылает по почте, из скромности издавая их под фамилией Йокаи, который его хороший приятель. Йокаи часто даже в гости к ним приезжает. По ночам, когда никто не видит.

Каждый день встречал он меня подобной новостью. То похвалится, будто у них настоящий крокодил живет в ванне, то выдумает, что тысячу крон в неделю получает от матери на карманные расходы и держит на эти деньги лошадей — в загородной конюшне. Все это меня ужасно злило. Наконец, я порешил прямо уличить его во лжи. Но стоило Карою начать свои россказни, как вся моя решимость улетучивалась, и я слушал, всерьез заинтересованный.

— Что у вас бывает, например, на завтрак? — спрашивал он.

— Кофе.

— А у нас — изюм и шоколад. А комнат у вас сколько?

— Три.

— А у нас пятнадцать. Четыре в доме, а одиннадцать внизу, под землей, чтобы никто не видел.

Однажды я пробрался к ним.

С замираньем сердца отворил дверку и проник в усыпанный гравием дворик. Навстречу мне вышла борзая, мирно помахивая хвостом. Оконные стекла радужными бликами отсвечивали на ярком летнем солнце. Я целиком отдался очарованию незнакомого места и долго стоял как завороженный, позабыв о своем намерении. На другом конце дворика с видом оскорбленных герцогинь разгуливали павы, крича своими скрипучими голосами.

Калитка в сад отворилась, и вышла стройная высокая девушка с книжкой в руке. За ней — еще две девушки и три мальчика разных лет, мне незнакомые.

— Карой дома?

— Нет, — ответили все в один голос.

В ту же минуту из калитки вынырнул и Карой. Никто, однако, не удивился, и меня как ни в чем не бывало проводили в дом.

— Ты уж прости, — извинялся Карой, — всех комнат я тебе сегодня не могу показать. Папа уехал и запер.

Но тут и так было на что поглядеть. В полутемном коридоре, нахохлясь, сидел попугай, упрямо твердя одну и ту же фразу.

— Штефания! — окликнул сестру мой приятель. — Где то ружье, что кайзер нам подарил?

— Заперто в шкафу, — ответила девушка, продолжая читать.

— Ружье заперто, — тараторил Карой, — но зато вот кинжал, подарок персидского шаха. Они закадычные друзья с моим папой. Смотри, как лезвие блещет.

Я взял кинжал, стал рассматривать.

— Мальвина! А где золотая сабля? — спросил он у другой сестры.

— Чинить отнесли.

— Саблю отнесли чинить, — подхватил он, — но вот ятаган: его наш предок отбил у турок во время Мохачского сражения[49]. Сто тысяч крон стоит. Один музей уже предлагал, но мы не отдадим. Правда, Кристина?

— Конечно, — отозвалась Кристина.

Оторопев, смотрел я во все глаза и не успевал прийти в себя от услышанного, как в руки мне совали уже новый предмет. Все говорили разом, наперебой, чуть не отталкивая друг друга, лишь бы вставить словечко. Я словно в сказочное царство попал. В четырех низеньких комнатенках ютилось множество людей — не только мальчиков, их сестер, но еще и каких-то незнакомых пожилых тетушек, бабушек, родственниц, которые жили здесь, вязали, вышивали и раскладывали свои пасьянсы. Все они сидели по большей части в оконных нишах, куда вели две ступеньки, и, поманив меня, целовали со страстью, с упоением прямо в губы, так что дух захватывало.

— Золотой мой, брильянтовый, — приговаривали они и прижимали к плоской груди.

— Скажите, а правда, — обратился я к одной седовласой тетушке, — что сюда, во двор, звезда однажды упала?

Та кивнула утвердительно и показала: вот такая звезда, с этот стол. И опять принялась за пасьянс.

Другая, выше ростом, занималась нами больше. Долго расхваливала их старинное родовое имение, где яблоки бывали с тыкву, а орехи — с целую дыню, и в старческих ее глазах сиял словно отблеск того легендарного ханаанского изобилия. А под вечер стала нам рассказывать страшные сказки. Как две сотни волков с мордами в пене гонятся за графскими санями, летящими по снежной равнине… Мы, дети, даже взвизгивали в темноте, а под конец, когда сани благополучно взлетели на пригорок перед замком, громко захлопали в ладоши.


Я надеялся изобличить своего приятеля в его же доме, но увидел, что там он среди союзников и чувствует себя в безопасности. Я осмотрелся. Стены разрисованы китайскими веерами и золотыми мотыльками. Посредине, на возвышении, — обеденный стол, так что комната напоминает сцену, — а расхаживающие люди — актеров. Сестры стояли на возвышении и, закинув головы, глядели вдаль. Жаром родственных чувств веяло в этой семье, знойным южным жизнелюбием, от которого глаза блистали ярче, а сердца бились быстрее.

Вскоре явилась мать с высокой прической, сильно напудренная и в золотых браслетах, протянув для поцелуя мягкую от притираний руку.

— Ручку поцелуй, — громко подсказали мне.

В другой комнате был уже накрыт стол к ужину — длинный, подковообразный, на двадцать персон.

— Сегодня опять шоколад? — послышались вопросы.

— Нет, кофе, — ответила мать. — Но зато какой! — заметив мое кислое лицо, высоко подняла она брови мне в ободрение.

— Который дядя Имре прислал? — подхватил мой товарищ. — У дяди Имре серебряные рудники в Португалии, он страшный богач.

— Попробуй, мальчик. Увидишь, как вкусно.

В чашке у меня дымилась бледная мутноватая жидкость, которую я долго размешивал, прежде чем, зажмурясь, решился проглотить. Толстая, противная пенка прилипла к нёбу. Молоко отдавало известкой, а кофе — ваксой. Но мать, не отводя гипнотического взгляда, требовательно спросила:

— Вкусно, правда?

— Очень, — пробормотал я и попросил воды запить.

— А теперь получишь что-то еще вкуснее, — сказала она и всунула мне в рот кусочек сахару. — Медовая карамелька из Калифорнии.

Это был просто постный сахар, но так как все кругом восторгались, я тоже постарался себя уверить, что он гораздо слаще.


В дождливую погоду, когда городишко утопал в грязи, меня тянуло туда из наших чистых, спокойных комнат, где всегда царил строгий порядок. У них же охватывало ожидание чего-то необыкновенного, что у нас никогда не может случиться.

В гости к ним часто приходил обер-лейтенант егерского полка, стройный черноволосый юноша, ухаживавший за старшей сестрой, Штефанией. Был он камергером его королевско-кесарского величества[50] и на вечеринках у губернатора щеголял нашитым на спине золотым ключом — знаком своего камергерского достоинства. Молодые люди уже много лет любили друг друга, но обручение все почему-то откладывалось. Каждый вечер обер-лейтенант молча целовал у Штефании руку, и лицо его покрывалось восковой бледностью, словно у смертельно больного. Аккуратно причесанные волосы его благоухали одеколоном. Облокотясь о рояль, оба стояли по целым часам и молчали.

У Мальвины поклонников было больше, и в том числе — первый любовник из местного театра, носивший цилиндр. Кристине же писал любовные стихи один студент-правовед.


Отца, кавалера Мартини, я видел лишь изредка: он вечно был в разъездах — по Венгрии и за границей, о цели которых мне никогда ничего узнать не удавалось. Заезжал он всего на несколько часов, а назавтра уже опять на лошадях спешил на станцию. Из путешествий своих возвращался он всегда очень усталым. Семья окружала его в такие дни чуть не молитвенным вниманием и любовью; для него спешно готовилось разное жаркое. А он с обрамленным пышными черными кудрями лицом стоял обычно посреди комнаты, лихорадочно блестя глазами. И, поцеловав жену в лоб, предлагал ей руку со словами:

— Терезия, идемте, дорогая, — и вел к столу.

Это обращение на «вы» мне очень нравилось.

Карой утверждал, что отец в эти свои наезды являлся прямо от короля. Но когда я спросил у самого кавалера Мартини, правда ли это, тот вместо ответа бросил на сына строгий взгляд.

— Помолчи, сынок, — сделал он ему внушение, и огромный рубин красными искрами вспыхнул в булавке у него на груди.

Отец ел, приносили вино, и моментально составлялось общество из новых и новых родственников, которых я еще не видал. Такие здесь всегда находились. Унылый дядя Кальман с сизо-багровым носом подсаживался к нему поближе и все о чем-то толковал тихонько, чтобы не слыхали остальные. А дядя Геза — тот, что писал романы Йокаи, — все позевывал.

По главной улице разъезжали они в собственном экипаже. Одевались сестры роскошно, и приезжим только о них и толковали в городишке. Везде они блистали: на проспекте среди гуляющих, на благотворительных базарах, в театральной ложе. И они же при свете бенгальских огней с крылышками за спиной появлялись перед любительским спектаклем в живой картине, изображавшей Веру, Надежду и Любовь. С каждым годом барышни Мартини становились все популярнее. Одни лишь их лица глядели с витрин фотографов. Снимались они в разнообразнейших видах: в дорожном платье с зонтиком под мышкой, в молитвенной позе с распущенными волосами, в мечтательной задумчивости на картонной скале и с морем позади, верхом и на качелях, в лодке и за роялем, с букетом цветов или хлыстом и сигаретой во рту, в крестьянских платочках, с серпами и снопом или в платье рококо, с длинными накладными локонами и пресыщенно-чувственной улыбкой на устах. Даже актрисы старались им подражать. А мужчины — те замирали при встрече, словно пораженные в самое сердце.