История одного дня — страница 75 из 85

В руке у него авоська. А в ней красная кастрюлька.

Он подошел к ним и молча обвел всех взглядом.

Веки у него слегка вздрагивали. На лице испуг и волнение. Скользнув по лицам подростков, взгляд его задержался на Миши.

Казалось, что он обращается только к нему.

— Ее сбило машиной, — простонал он. — Я сейчас от нее. — Он с трудом перевел дух и продолжал: — Она умирает.

— Вот так да! Как пить дать откинет копыта старуха! — раздался звонкий мальчишеский голос.

Порыв ветра подхватил его слова и умчал ввысь, к черным облакам.

— Это моя мать! Болван безмозглый!

И в следующее мгновение Миши ощутил на своей круглой физиономии такой силы удар, что отлетел назад и распластался на аллее.

…Глотая слезы, он приплелся домой. Не переставая скулить, обмыл в ванной лицо, руки, колени. Из разбитой верхней губы продолжала сочиться кровь. На штанине два пятна: следы пинков.

Он дрожал всем телом.

Значит, вот он какой, Карузо?..

Во всей квартире никого. Постель, которую он оставил неубранной, приведена в порядок. На столе лист бумаги с отцовским посланием.

«Сынок, мы долго ждали тебя. В кино уже не пойдем, хотя и купили билеты заранее. Но я не сержусь. Сегодня не хочу сердиться. Жаль, что ты не пришел. Мы скоро вернемся. Ушли ужинать».

«Забыл написать, куда пошли. Забыл, забыл! Но ведь он не мог знать, что мне так сильно захочется быть сейчас с ними».

Пошатываясь, метался по комнате. Громко рыдал.

В стекла барабанили крупные капли дождя, стекая, как слезы.

А вот и приписка матери:

«Дорогой мой сынок, неужто ты совсем не любишь нас?»

Люблю! Люблю! Люблю!

Ведь… даже Карузо и тот…

Мама! Дорогая моя мама!

…Площадь опустела. Ливень прошел, из низко нависших облаков сыплет мелкий дождь. Где-то далеко, на самом краю неба, серая пелена разорвалась, и крохотные барашки багровеют в лучах заходящего солнца.

А внизу холодно, фонари на площади отбрасывают синеватый свет.

Блестят мокрые скамейки.

По аллее бредет маленькая тень. Останавливается перед качалкой, садится в нее. Легонько отталкивается и постепенно начинает раскачиваться.

Испуганное, печальное, побледневшее лицо. Карие глаза смотрят пристально вдаль.

— Мамочка, папочка, мамочка, папочка… — шепчет он в такт убаюкивающе раскачивающейся качалке.

По-прежнему идет дождь. Прохладный, вечерний дождь. Он смывает горячие слезы.


Перевод И. Салимона


Магда СабоНеприятная девчонка

В дверь резко и коротко постучали: пришли за мусором. Опять она забыла выставить ведро на лестничную площадку! Пришлось бежать на кухню за ведром. Из соседней квартиры тетушка Барабаш как раз тоже выносила деревянный ящик с мусором. Панни поздоровалась с ней. Тетя Барабаш, кивнув девочке, тут же обратилась к дворничихе, ссыпавшей мусор в большой бак, и стала что-то обсуждать с ней Закрывая за собой дверь, Панни услышала, как соседка сказала дворничихе: «Неприятная девчонка» Мама работала вечером. Хотелось встретить ее готовым ужином, и Панни принялась за жаркое. Она резала мясо, жарила лук, а из головы не шли слова, услышанные у двери: «Неприятная девчонка». Так оно и есть. Конечно: шумная, крикливая, весь день в квартире и на лестнице раздается ее визгливый голос. Когда готовит на кухне, обязательно горланит песни, по ступенькам скачет на одной ноге, словно ей не четырнадцать, а девять лет. Если здоровается с кем-нибудь, то непременно сорвет с головы шапку и махает ею, точно мальчишка. Вечно мозолит глаза людям. Словом, неприятная.

Помешав лук на сковородке, она вошла в комнату и поправила баночки и пузырьки на туалетном столике мамы. Посмотрелась в зеркало и подумала: действительно, неприятная, более того — дурнушка… Лицо вытянутое, румянца никакого, нос большой. Когда три года назад умер Андришка, тетушка Барабаш сочувственно пожимала маме руку, а сама разглядывала ее, девочку, на которую тетя Барабаш пока еще, правда, не сердилась. Но уже тогда в глазах соседки была какая-то затаенная грусть, будто тетя думала про себя: «Вот так всегда — хороший, бойкий, вечно улыбающийся мальчик умер, а эта никудышная девчонка, эта длинноногая молчунья…» Отец тоже был на похоронах. Слезы у него катились из глаз, как у ребенка, а Панни думала: лучше бы не бросал маму и нас да не женился бы на той женщине…

Девочка открыла шкаф. Приближается весна, вдруг появится моль? Перебрала платья, хотя знала: моль тут ни при чем. Просто ей захотелось почувствовать аромат, запах чистоты, который всегда бывал у мамы в шкафу. Захотелось дотронуться до рукава синего пиджачка, который носил Андришка. Когда она оставалась одна — а с тех пор, как они живут вдвоем в квартире, это случалось часто, — Панни нет-нет да и подходила к шкафу, открывала его и зарывалась лицом в одежду. В синем пиджачке Андришка на пасху ходил по соседям. Такой уж обычай: в этот день надо взять флакончик недорогого одеколона с собой и как встретишь знакомого, побрызгать на него душистой влагой. Синее сукно прочно впитало в себя приятный аромат, напоминающий о пасхальных забавах.

Потом она повернулась к кровати. На стене фотокарточка братишки. И хотя фотография была черно-белой, Панни видела его на ней таким, каким он был в жизни: чудесные голубые глаза и золотистые, как речной песок, волосы. Про Андришку говорили «красивый», «умный», «милый» ребенок. А она всегда ходила возле него, словно безмолвная, угрюмая тень, маленькая, почти незаметная. Она не была ни ловкой, ни находчивой. Не любила разговаривать, а когда к ней обращались, только бормотала что-то себе под нос и невнятно мычала… Ее недолюбливали и в доме, и в школе. А вот Андришка, тот был мастер на затеи, то и дело что-то насвистывал, бегал вприпрыжку. Стоило ему только где-нибудь появиться, как все вокруг него словно оживало. Просыпаясь по утрам раньше брата — они спали по обе стороны маминой постели, — она первым делом смотрела на него, любовалась им.

Когда его похоронили, она села на землю у ног мамы и начала рассматривать шнурок на ее туфлях. Шнурок был из нейлона, коричневый.

«Что ж теперь будет?» — спросила мама, когда они вернулись с похорон домой. Девочка не могла сразу ответить на этот вопрос: она не знала, что будет. До этого дня за столом у них из четырех мест пустовало одно, теперь свободных стульев два. В квартире наступила непонятная, жуткая тишина. Мама сидела, сцепив пальцы и хрустя ими. Пальцы у мамы были сильные, оттого что много гладила, и сами руки мускулистые, как у мужчины. Так что же ответить маме? Панни всю жизнь была тихой, неразговорчивой. Мама рассказывала, что даже в люльке Панни не плакала, как другие младенцы. Она любит молчать, сидеть у окна, смотреть на деревья. Летом они покрываются обильной листвой, а зимой стоят черные и голые. Откуда ей знать, что будет! Вот Андришка, он знал бы… Он обнял бы маму, попытался бы покружиться с ней на месте или подбросил бы вверх свою любимую куклу и крикнул, как тогда, когда однажды не привезли в назначенное время угля для печки и мама, торопясь в прачечную, не могла дождаться рабочих, которые должны разгрузить телегу: «Не бойся. Я сам сделаю!» В ту пору ему было семь лет. Он стоял перед смеющейся мамой, крохотный, но готовый на, казалось бы, непосильное ему дело — совсем как мальчик с пальчик. Да, с этого вопроса все, собственно, и началось. Девочка, услышав его, вышла из ниши у окна, где она стояла, и каким-то не своим голосом прошептала: «Я сама все сделаю, мама… я сама…»

«Ох, и говорлива стала ваша девочка!» — сказала однажды тетя Барабаш маме, когда прошли первые дни траура и Панни, стоя вместе с ними на кухне, говорила и говорила без умолку. А как трудно было ей привыкнуть к словам! Каждое слово точно рану оставляло в горле. И все-таки она так и сыпала, сыпала, рассказывая маме обо всем, что произошло в школе за день, как это делал когда-то Андришка. Дворничиха ворчала: «Будто дикий жеребенок! Раньше-то ходила по лестнице — не слыхать было, а теперь? Вихрем вниз! Через две ступеньки!» А девочка всегда чувствовала на спине мамин взгляд и знала: мама видит сейчас не ее, а Андришку, тот вечно носился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки и оглашая пролет своим звонким голосом. Что было бы, если бы маме больше никогда и никому не пришлось бы крикнуть: «Осторожней, упадешь!» А ведь раньше никто девочку не одергивал, каждое ее движение было обдуманно и строго, как у взрослой.

Она вернулась на кухню и еще раз помешала на сковородке жаркое. В квартире царила тишина и покой, тот покой, который она так любила. За окном качались ветки каштана. «Когда я вырасту, — думала девочка, — буду работать только я, мама не будет. А приходя домой по вечерам, буду садиться рядом с мамой и молчать. Тогда мне можно будет молчать сколько угодно. Не надо будет прыгать и шуметь без конца, нарочно шутить, хлопать пистонами от пугача на пороге и носиться по лестнице. Я буду говорить редко и только добрые, ласковые слова, не стану дурачиться и визжать. Ведь тогда я уже смогу работать и помогать маме, как делал бы Андришка, если бы дожил до такого дня. Да и у мамы заживет душевная рана. И она тоже скажет мне: „Можешь не разговаривать, доченька, отдыхай, ты заслуживаешь этого!“ И я буду молчать, а может, и всплакну немного, ведь я ни разу по-настоящему не плакала по Андришке. Нужно то петь, то греметь крышками от кастрюль, как музыканты — медными тарелками, а плакать — не остается времени».

В кухне было жарко и душно. Панни открыла окно, высунулась. Из соседнего окна выглянула тетя Барабаш и, увидев девочку, тут же скрылась. «Неприятная девчонка, — подумала снова тетя Барабаш. — Паяц какой-то!..»


Перевод В. Гусева


Лайош БаратВесняночка

Она появилась на стройке еще до наступления зимы, в начале декабря. В ее голосе звучала детская застенчивость, когда она, поставив на свои худенькие коленки голубой эмалированный кувшин и наливая чай очередному рабочему, приговаривала: «Пейте на здоровье». Стоило нам поблагодарить или похвалить чай, как на ее лице — оно было белым, как по утрам в первые декабрьские дни затянутая инеем крыша соседнего дома, — начинал играть легкий румянец; девушка признательно смотрела в глаза благодарившему и, казалось, всем своим видом говорила: «Ведь, правда, хорошо с чайком?» И шла дальше — ее ожидали другие. Полы просторной, сшитой не по ней телогрейки бились о кувшин и о цинковое ведро, которое сверху казалось раскрытой пастью диковинного животного. Порою вода, предназначенная для ополаскивания посуды, выплескивалась из ведра; тогда девушка останавливалась перед маленькой лужицей и замысловато, точно цыганка, честила себя за неловкость. Однако, поворчав, она смеялась коротким смешком и шла дальше неровной, покачивающейся походкой, так как тяжелые сосуды оттягивали ее слабые плечики.