торожу удавалось его схватить, он молотил его палкой по спине и отводил в полицейский участок на лугу Кеньермезё. Изредка его вызывали повесткой в суд для несовершеннолетних на улице Серб, и тогда мы таращили на него глаза с благоговением и почтительностью. Потом он рассказывал, как полицейский судья обращался к нему на «вы», как просил задержаться в камере на четыре часа. Временами он исчезал и не показывался несколько дней, а когда объявлялся, выпрашивал окурок и, шумно сопя, сообщал, что сейчас живет на острове Маргит, в отеле Палатин, так как дома идет дезинфекция.
— Видели бы вы, какой там потолок!.. Из разноцветного стекла. Сквозь него просвечивает луна. Лежу я на шелковой постели, звезды считаю. А утром звоню, и мне приносят гусиную печень, целую гусиную печень на чудесном серебряном блюде. Швейцар в дверях честь отдает… — рассказывал он, сплевывая сквозь зубы на гравий.
И вдруг появлялся его отец, грубый одноглазый жестянщик, свирепо стегал ремнем и за шиворот тащил домой — до нас еще долго с конца улицы Бержени доносились сквозь тьму горькие вопли мальчишки. Сейчас он выступил из тени кустов на тусклый свет газового фонаря, будто волшебный проказник гном, и единым взмахом руки заставил нас замолчать. На его вытянутой ладони лежал какой-то прибор, черная дощечка которого была исчерчена красными и белыми цифрами. Он стал объяснять его устройство и правила игры, торопясь и нетерпеливо захлебываясь словами.
— Все положили? Ничего больше нет! — кричал он, поднимая брови.
Потом нажал кнопку, и крохотная костяшка, быстро кружась, в несколько минут выронила его восемьдесят филлеров. Тогда он далеко отшвырнул прибор, послал ему вдогонку пренебрежительную усмешку, уселся на скамью и долго смотрел перед собой. Мы угостили его сигаретой и попросили что-нибудь рассказать.
Поглядев на почерненное сумерками небо, пыхнув огоньком, он тихо начал рассказ:
— Едва забрезжил рассвет, я взобрался на гору Шаш, растянулся на белых камнях и стал смотреть, как солнце подползает к шпилю башни. Над городом стлался дым, но он не мог заслонить солнце. Рядом со мной грелись маленькие ящерицы. Было жарко. Я снял майку и прижался спиной к прохладному камню. Вдруг предо мной появилась девушка. Прелестная девушка. В белоснежной блузке, с длинными-длинными волосами, до самого пояса. Они были такого же цвета, как опавшие листья каштана, что растет на большой площадке для игр. Она села рядом и назвала свое имя. Анна. Да, Анна. Я разломил яблоко пополам и одну половинку отдал ей. Мы долго смотрели на Дунай. Он был голубой, как ее глаза. Живет она далеко-далеко, даже с горы не видно. Она показала рукой направление, но я ничего не увидел, только туман и даль. Озеро святой Анны — вот откуда она пришла. В том краю высокие горы и сосны цепляются за облака. Люди живут в маленьких домиках, сторожей нет, лазай по деревьям, купайся в озере. А в озере золотые рыбки… как в зоологическом саду. Она звала меня с собой, сказала, что станет моей женой. Я обещал прийти. Тогда она поцеловала меня в губы и ушла — у нее были дела. Завтра мы с ней уедем, и вы меня больше никогда не увидите…
Он был уже далеко, его маленькую фигурку освещал последний фонарь улицы Лесгес, когда из нас прорвалось возмущение, и мы стали кричать:
— Врун, врун! Врун, врун!
Ночью, укрытые одеялами и забывшиеся дремотным сном, мы витали в блаженных снах, гуляя средь сосен, упиравшихся в небо, где листья каштанов были такого же цвета, как волосы Анны.
…Пролетел год. Мы уже не сидели на спинке скамьи, и наши губные гармоники давно покрылись ржавчиной. Мы смазывали волосы маслом и горящими глазами провожали девочек, выходивших из соседней школы. Голоса наши становились глубже, и мы спорили с азартом и страстью, словно собирались драться; даже когда мы говорили шепотом, этот шепот звучал, как хриплая, старая медная труба, в которую кто-то пытается дуть.
Была среди девочек одна, в которую решительно все мы были влюблены. Ее вьющиеся каштановые волосы, большие удивительные глаза, крохотные белые зубки и острый язычок меня тоже приводили в волнение. Она знала, что красива, и знала, что если заглянет в наши глаза или нечаянно коснется нас крепкими, налитыми руками, или, когда, тесно усевшись на скамью, мы внезапно ощутим тепло ее бедра, у нас, как у мошек, летающих вокруг опаляющего огня, начинает кружиться голова, и, опустив глаза, мы в смятении трем потеющие ладони.
Мы играли в загадки, бегали до потери дыхания к наперегонки, тяжело переводя дух на финише, где стояла она, звонко хохочущая, награждавшая своей милой улыбкой бледного, с блестевшим от пота лбом счастливого победителя. Она играла вместе с нами, а мы проявляли чудеса молодечества и удали, и нам казалось, что мы бросаем вызов жизни, и смерти. Мы дрались крепко сжатыми кулаками, швыряли камни в уличные фонари, разбивая их вдребезги, сразу обеими ногами перепрыгивали через скамьи, поджигали корзину сторожа, в которую он собирал бумажный мусор, накалывая его сперва на остроконечную палку.
Мы курили сигареты одну за другой, долго и глубоко затягиваясь, так что нас постоянно тошнило, а порою казалось, что легче умереть.
Лишь он один оставался прежним.
Когда в сумерки, вытянув длинный шест, фонарщик у последнего фонаря на площади заканчивал свой обычный мрачный обряд, он раздвигал кусты и появлялся перед нами. Мы сидели на скамье, а он прислонялся к дереву и равнодушно сплевывал под ноги шелуху тыквенных семечек. Мы шумно и возбужденно просили его рассказывать. Он откидывал падавшие на глаза волосы и начинал рассказ, а мы умолкали.
— Очень давно был огромный кирпичный завод. Самый большой на свете. Там работало очень много людей, и труба его дымила днем и ночью. Люди ссорились между собой, обижали друг друга. Поэтому вода вырвалась из земли и на рассвете все поглотила. Теперь они работают под водой и никогда уже не выйдут на поверхность… Я был там сегодня, смотрел… Вода гладкая, как зеркало, лишь изредка булькнет кое-где пузырек. Сидевший в лодке старый рыбак сказал, что это озеро не имеет дна. Оно глубокое, бездонное и все поглощает. Уже несколько лет подряд туда ссыпают мусор, но вода его поглощает и снова становится гладкой, как зеркало. Берега его заросли осокой, и в осоке живут птицы. Я лег ничком на дно лодки и пытался разглядеть, что там, под водой, но ничего не увидел, кроме тьмы. Завтра на рассвете я снова пойду и поплыву на дно…
— Ты врешь! — закричали мы. — Под водой нельзя жить! И без воздуха нельзя жить! Врун! Врун! Выдумал плыть на дно бездонного озера!
— Где это озеро? — спросил его один из нас напрямик.
Мы уставились на него, уличенного, с острой радостью мальчишеского злорадства и, посмеиваясь, толкали друг дружку в бок.
А он, как обычно, устремил глаза вверх, словно ожидая оттуда помощи, потом тихо сказал:
— На площади Ленке. На углу улицы Фадрус, где никогда не стихает ветер, который дует из пещер на склоне горы. Там бездонное озеро.
Он кивнул нам, перешагнул через натянутую на столбики тонкую проволоку и исчез в кустах.
Прошло несколько дней, и девочка с вьющимися волосами спросила его, смеясь:
— Ну как, побывал на дне бездонного озера?
Он долго смотрел на нее, потом серьезно ответил:
— Нет. Не был. Не успел.
Девочка насмешливо засмеялась, а он тихо сказал:
— Ты красивая.
Она смутилась и отвела взгляд. Мы оцепенели, вытаращили на них глаза, не смеялись и ничего не могли понять.
— Расскажи что-нибудь, — сказала девочка и взглянула на него искоса, очень кокетливо.
— Я подарю тебе прекрасную вещь. Она дороже серебра, дороже золота, потому что на ней все цвета радуги. Но за ней надо ехать очень далеко, поэтому сейчас я должен уйти. Я один знаю, где эта вещь, и только я могу ее принести. Дождись меня, и я ее тебе принесу.
Девочка слушала, широко раскрыв глаза. Потом печально и робко спросила:
— Скажи, почему ты всегда говоришь неправду?
Он тихо ответил:
— Я всегда говорю правду.
Заглушенная ревность вырвалась из нас диким хохотом.
— Врун! Врун! — закричали мы, и стены соседнего газового завода отразили наш вопль.
Он нервно вздрогнул — может быть, первый раз в жизни.
Потом пригладил волосы, выпрямился, высокомерно усмехнувшись, смерил нас взглядом и ушел.
На следующий день, выйдя из кустов, он осторожно, будто собственное сердце, вытащил из-под заплатанной рубашки сверток тонкой шелковистой бумаги. Развернул — и, словно радуга, засверкало перед нами невиданной красоты павлинье перо. Он не спеша поворачивал его в руке, будто любовался переменчивой игрой красок.
— Я никогда не вру, — сказал он тихо, глядя прямо в глаза девочке. — Я принес его издалека, с диких, неприступных скал. Я полз на животе, цеплялся ногтями под палящими лучами солнца. Но видишь, я тебе принес, потому что ты красива.
— Он его в магазине взял! Просто купил! — сказали мы, когда он ушел, а потом замолчали.
Потому что девочка провела шелковистым пером по своему лицу и в странной задумчивости, будто знала какую-то тайну, сияя глазами, улыбалась.
А назавтра в утренних газетах мы прочли, что неподалеку от купален Рудаш с отвесных каменистых глыб горы Геллерт пожарные сняли мальчишку, искавшего оброненное павлинье перо. Собравшаяся у подножия толпа с волнением следила за тем, как он, цепляясь руками за расщелины и болтая ногами в воздухе, висел над пропастью, рискуя сорваться в любую минуту. Когда пожарные спустились с ним по лестнице, кое-кто из взволнованной толпы надавал ему пощечин. С перекошенным от проглоченных слез ртом мальчик некоторое время терпел, затем, внезапно рванувшись, вырвался из кольца людей и убежал. В руках он сжимал павлинье перо.
Пришла осень, и он подолгу смотрел на желтеющие листья.
— На что ты все время глазеешь? — спросила с раздражением девочка.
— Разве ты не видишь? — сказал он с грустью. — Нашу площадь поцеловала осень, и площадь помертвела. Смотри, все умирает: трава, кусты и деревья.