История одного крестьянина. Том 1 — страница 71 из 83

Даже сам верзила Летюмье в конце концов до того был захвачен этим бешеным танцем, что пустился в пляс вслед за кузеном, пошел плясать и дядюшка Жан, а потом и бывший председатель клуба, Рафаэль.

Однако ж как все меняется в этом мире! В харчевне «Трех голубей», куда прежде являлись потанцевать с дамами-горожанками офицеры Руэргского, Шенауского и Лаферского полков, вся бывшая знать — графы, герцоги, маркизы — и танцевали степенно, важно, склоняясь и сплетаясь, словно цветочные гирлянды, под звуки скрипок, где они пили вино, охлажденное в ручье, и лакомились пирожными, которые приносил в корзинах на согбенной спине какой-нибудь старый служака, ныне в этой харчевне отплясывали новый танец — танец патриотов. Да у знатных господ глаза бы на лоб полезли, если б они увидели, как люди отплясывают новый танец — прыгают и беснуются, словно одержимые пляской св. Витта, как издеваются над всеми старинными менуэтами, если б услышали эту неумолчную песню:

Мадам Вето и то и се,

Мадам Вето и се и то!

Нет, таких выходок у нас еще не видывали. И женщины, возмущавшиеся за стеной, пожалуй, были правы, но это не мешало патриотам хохотать.

Шовель не танцевал. Он сидел в конце стола, смотрел, подмигивал, побледнев от веселого возбуждения… Он выбивал такт рукояткой ножа и время от времени насмешливо выкрикивал:

— Ну, смелей, Летюмье!.. Вот-вот, попал в точку. Эй, сосед Жан, вперед! Вот так, здорово! Да вы делаете успехи, господин председатель Рафаэль!

Вот тут и проявился насмешливый его ум. Именно такой Шовель и писал нам, что он должен был бы явиться на свет в Париже.

Ну, а теперь, коли вам угодно знать, что это были за танец и песня, впервые занесенные к нам свояком Летюмье, Морисом Брюнэ, то скажу вам, что это и была знаменитая «Карманьола»[144], о которой с тех пор, должно быть, все слышали, — позже парижане танцевали этот танец на площади Революции и даже идя на неприятельские пушки.

Станцуем «Карманьолу»,

Пушки гремят, пусть же гремят!

Станцуем «Карманьолу»,

Пусть же гремят — виват!

В этой песне — вся революция: новый куплет добавлялся каждый раз, когда что-нибудь происходило. Старые куплеты забывались, а над новыми все хохотали.

Возвращаюсь к тому дню. Был уже одиннадцатый час, когда Шовель воскликнул, увидев, что все выбились из сил и снова уселись подкрепиться теплым вином:

— Граждане, вы досыта наплясались, и мы все вволю повеселились. Пора на покой, надо с утра приняться за дело.

— Вот те на! — возразил дядюшка Жан. — Есть время до полуночи.

— Нет, довольно! — произнес Шовель, поднимаясь и снимая с крючка свой каррик. Патриоты-горожане последовали его примеру.

— Да выпейте еще по стаканчику теплого вина! — потчевал дядюшка Жан.

— Нет, благодарю: всему есть предел, — ответил Шовель, уже на прощанье пожимая руку Летюмье. — Пора! Спокойной ночи, гражданин Морис!

Я закутал Маргариту в плащ с капюшоном, говоря:

— Закрывайся хорошенько, мороз лютый!

Она была задумчива, зато папаша Шовель был очень весел, он кричал из сеней:

— В путь, Маргарита, в путь!

Мне, понятно, не хотелось так рано с ней расставаться. Она взяла меня под руку. Я нахлобучил на уши свою большую шапку из выдры, и, выйдя из дома, мы пошли впереди всех, поднимаясь по тропинке, запорошенной снегом. Выдалась одна из тех прекрасных январских ночей, когда белеет и голубеет гряда холмов, теряясь вдали, и то здесь, то там ты видишь невысокие сельские колокольни, крыши старых ферм, длинные ряды тополей, посеребренные инеем. Стоят самые холодные ночи в году, и обледенелый снег под ногами звенит, как стекло.

А как прекрасны небо и звезды, что искрятся то голубым, то красным, и еще тысячи других светил, совсем белых, которые обнаруживаешь, вглядываясь в вышину, они как пылинки, и душа твоя воспаряет, и ты как-то смягчаешься перед безграничным величием вселенной с ее бесчисленными мирами. А когда вдобавок к этому на твоей руке покоится теплая ручка любимой девушки и ты чувствуешь, как ее сердце бьется рядом с твоим, когда восхищение и любовь охватывают вас обоих, что вам тогда до стужи? Да о ней и не думаешь — ты слишком счастлив, ты готов спеть хвалебный гимн, как пели в античные времена. Да ведь такая чудесная зимняя ночь — это собор, храм божий!

Позади шагали, разговаривая, Шовель, Рафаэль, Коллен и все остальные патриоты — жители города. И вдруг, приближаясь к спуску, я, как-то помимо воли, запел старинную песнь крестьянина, запавшую мне в душу с детства; мой голос звучно раздавался в глубокой зимней тишине. Я был в самозабвении — то была любовь. Еще нежнее прильнула к моей руке ручка Маргариты, тихонько повторявшей:

— О, какой у тебя красивый и сильный голос, Мишель! Как ты хорошо поешь!

Все, кто шли позади, примолкли — все слушали. Когда мы уже подошли к откосу, Маргарита промолвила:

— Надо их подождать.

И мы повернули обратно. Поравнявшись со мной, папаша Шовель сказал:

— А я — то и не знал, что ты так хорошо поешь, Мишель: прежде не слышал. У тебя отцовский голос, но сильнее, мужественнее — поистине голос крестьянина. Когда сложат песню о «Правах человека», в нашем клубе споешь ее ты.

— А вот бы мне очень хотелось, чтобы он спел «Карманьолу», — сказал председатель Рафаэль.

— Ну, нет, — ответил Шовель серьезным тоном, — «Карманьола» — это шутка! Ее хорошо послушать, посмеяться, осушив бутылку вина, в кругу патриотов. Но нам нужно другое… нечто величественное и могучее, как сам народ.

Тут все пожелали мне доброй ночи и вереницей стали подниматься по узкой обледенелой тропе вверх по откосу, срезая путь напрямик. А я стоял, смотрел вслед Маргарите, и сердце мое сжималось. Она шла позади всех. Когда они дошли до того места, где тропинка сливается с дорогой, она оглянулась.

Как памятны мне тот день и та дивная ночь! Они запечатлелись в моем сердце, и рассказал я о них без прикрас.

Глава девятая

В ту пору все только и думали что о войне, потому что дерзость наших врагов росла с каждым днем. Неприсягнувшие попы не только подстрекали мятеж в Вандее, но по указке Трирского и Майнцского архиепископов и бывшего епископа Страсбургского, достопочтенного кардинала де Рогана, виновника стольких постыдных историй, вербовали на границе всякий сброд, подготовляя вторжение врага. Вербовщики, бывшие сборщики соляной пошлины, досмотрщики на заставах и прочие служители управления акцизных сборов и их подручные, чины, ныне упраздненные, раздавали деньги, вербовали негодяев из наших соотечественников в контрреволюционные войска. Все это делалось в открытую; но народ возмутился. Сперва Шовель, затем и Лаллеман из Ликсгейма, да и все председатели клубов, примкнувшие к якобинцам, заявили об этой гнусной махинации. Несмотря на молчание королевских министров, которые закрывали глаза на происки эмигрантов, Камилл Демулен, Фрерон, Бриссо забили тревогу, и пришлось отправить туда войска, чтобы остановить нашествие.

В Ликсгейме один из вербовщиков расположился в трактире «Большой олень», и все знали, что он вербует солдат за счет эмигрантов, потому что дворяне желали всеми командовать, но ни одному и в голову не приходило взяться за оружие — им нужно было бросить крестьян на защиту своих интересов: ведь они-то сами милостью божьей рождались готовыми лейтенантами, капитанами и полковниками.

И вот однажды утром, когда вербовщик подговаривал перейти на сторону неприятеля парней, которых к нему прислали неприсягнувшие священники со всего края, в дверь постучали солдаты национальной гвардии. Тут он выглядывает в окно и видит большие треуголки; мерзавец удирает через черный ход — на сеновал. Но люди видели, как он туда вскарабкался, и бригадир взбирается вслед за ним, никого не обнаружив наверху, медленно вонзает саблю в вороха сена, приговаривая:

— Куда же негодяй делся! Здесь его нет… так, значит… нет его здесь?

Но пронзительный вопль обнаружил, что все же он тут, и бригадир, выдернув окровавленную саблю, заметил:

— Э, да я ошибся! Пожалуй, он здесь, тут… под соломой.

Негодяя вытащили — это был кривой Пассаван. Сабля пронзила ему почки, и он умер в тот же вечер, на свое счастье: у него в комнате обнаружили письма от дворян, которые снабжали его деньгами, чтобы он сеял раздор, подстрекая на гражданскую войну, и еще письма от эльзасских и лотарингских неприсягнувших попов, посылавших ему парней для вербовки. Его бы повесили без пощады. Итак, тело закопали, и за тот месяц арестовано было множество вербовщиков, неприсягнувших священников и всякого сброда. Отец Элеонор на время скрылся: мать горевала, не зная, куда же теперь ходить молиться. Негодяи только и думали, как бы посеять смуту среди нас, и многие церковники, впоследствии перебитые в тюрьме Аббатства, были из той же породы — без стыда и совести, — способны были продать родину чужеземцу за деньги и привилегии.

Было известно, что на берегу Рейна существует три сборных пункта: у Мирабо-Тонно[145] близ Эттенгейма, у Конде близ Вормса; и самый большой в Кобленце, где находились наши сеньоры — граф д’Артуа и граф Прованский[146].

Лишь один принц крови, герцог Орлеанский, названный впоследствии Филиппом Эгалите, оставался во Франции; сын его, драгунский полковник Шартрского полка, служил в Северной армии.

Теперь представьте себе, какая тревога охватила наш край: ведь орда эмигрантов могла дойти до нас форсированным маршем за одну ночь. Однако не думайте, будто мы боялись их: мы бы их на смех подняли, кабы они были одни. Но их поддерживали прусский король и австрийский император; кроме того, дезертировав, они подорвали нашу армию. Но мы, по крайней мере, знали, что всю свою силу они черпают у наших врагов. И все яснее и яснее мы сознавали, до чего глупо было отдавать им свои деньги столько столетий — ведь они одни ничего не могли предпринять против нас.