вым слугам, которые по старости уже не могли жить своим трудом, назначались вспомоществования и пенсии. Словом, республика показала себя более справедливой и честной, чем другие правления.
Когда же выступил гражданин Кутон и стал говорить от имени Комитета общественного спасения, — тут я стал слушать с особым вниманием. В пудреном парике, увешанный золотыми побрякушками, он походил издали на старую женщину. Выступал он со своего места: он был калека и не мог подняться по лестнице на трибуну. А сказал он вот что, — и в ту пору страшного террора было над чем призадуматься. Он сказал, что накануне Конвент отклонил декрет, согласно которому каждый член Конвента обязан сообщить, чем он занимался до революции, есть ли у него состояние и откуда оно взялось. Я подумал, что, наверно, многим было бы затруднительно дать сегодня такой отчет. Так вот, сказал Кутон, этот декрет передали Комитету общественного спасения для уточнения, и Комитет сразу приступил к делу, но, решив, что декрет должен явиться лишь началом разных мер, которые надлежит принять в борьбе за чистоту общественных нравов, пока никаких изменений в него не внес; сделано это будет позже. Кроме того, Комитет представит доклад о влиянии революционного правления на общественные нравы и еще доклад о конечной цели войны против европейских деспотов; и потом еще доклад об обязанностях народных представителей, направленных с поручением в армию или в департаменты, чтобы легче поддерживать с ними связь, и, наконец, доклад или проект о проведении раз в десять лет праздника и честь верховного существа.
Зал восторженно слушал его, а Робеспьер, который все время что-то писал, то и дело наклонял голову, как бы говоря:
«Правильно!.. Очень правильно!»
После этой речи стали читать перечень трофеев, захваченных нашими судами у голландцев и англичан, и чтение это продолжалось до восьми часов вечера.
Бедняга Лежандр, единственный человек, который осмелился выступить перед Конвентом в защиту своего друга Дантона, видя, что чистка еще далеко не окончена, выразил свое удовлетворение по поводу того, что Генеральный совет коммуны Гавр-Марат прислал Конвенту несколько адресов с благодарностью за энергичные меры, принятые против заговорщиков. Об этом никто почему-то не говорил, но он счел своим долгом поздравить Конвент с теми высокими чувствами, которые вызывает его деятельность. Он искоса поглядывал на Робеспьера, но этот великий праведник сидел, согнувшись над своими бумагами, и, казалось, не слышал его, — во всяком случае, ни разу за все время не кивнул в знак согласия головой. Бедняга Лежандр! Наверно, он провел потом прескверную ночь.
После этого заседание было закрыто. Люди, сидевшие на балконах, стали спускаться по лестницам, депутаты выходили в широкие двери внизу, а я шел следом за толпой и раздумывал обо всем, что видел.
Какое все-таки счастье, что я возвращаюсь домой, и до чего же мне надоели все эти необыкновенные праведники, которые все хотят держать в своих руках — и депутатов, и генералов, и солдат, и комитеты, и клубы! Они хотят все за вас решать, во всем навести свой порядок и без жалости отправляют на гильотину мужественных людей, которые просят лишь немного милосердия и свободы. Я прекрасно понимал, к чему должны привести такие меры! Теперь Робеспьер стал хозяином, но долго ли это протянется — кто знает, ибо нож гильотины может блеснуть над любым.
Глава вторая
На другой день, 7 апреля 1794 года, я вышел из Парижа — хватит, насмотрелся.
Когда перед одним человеком трепещут все и вся; когда достаточно упоминания в его докладе, чтобы на тебя смотрели как на преступника; когда наличие доказательств, свидетелей, защитников считается пустой формальностью; когда судей и присяжных нарочно подбирают так, чтобы они отправляли на гильотину тех, кто ему не угоден, — когда дело так обстоит, чего же тут еще рассуждать!
Уходил я из города глубоко опечаленный и совсем больной, весь покрытый пылью, ибо стояла сушь и жара.
По дороге мне то и дело попадались сторожевые посты: останавливали путника, требовали бумаги, делали на них отметки. Робеспьер доверял одной только полиции: почти все судьи в дистриктах, чиновники, депутаты Конвента, направленные в армию или в департаменты, мэры, даже полевые сторожа — все состояли в полиции. Таким образом возникло целое племя сыщиков, которое получало жалованье и жило за счет крестьян, рабочих и всех простых тружеников[122]. Можете себе представить, как эти придирки, возобновлявшиеся при въезде в каждый городишко, возмущали путешественников.
На восьмой или девятый день, к вечеру, миновав Шалон, я плелся по дороге в Витри-ле-Франсе, — пот крупными каплями струился у меня по лбу.
«Неужто человек должен столько выстрадать на этом свете, прежде чем он найдет на кладбище вечный покой? — воскликнул я про себя. — Неужто одна порода мерзавцев будет сменять другую, пировать и разъезжать, как князья, в каретах, а честные люди должны погибать от непосильного труда и нищеты?»
Присел я на кучу камней у дороги и стал глядеть вдаль, — туда, где у самого горизонта виднелась деревенька; солнце закатывалось, мне хотелось есть и пить, а я не был уверен, хватит ли у меня сил добраться до жилья. Сидел я так в полном унынии, как вдруг на дороге раздался стук колес, я повернул голову и увидел деревенскую тележку, сплетенную наподобие корзины из ивовых прутьев и рысью приближавшуюся ко мне. Правил ею старик в широкополой соломенной шляпе и серой суконной куртке. По мере того как тележка приближалась, я заметил, что у возницы доброе лицо, большие светло-голубые глаза, добрый рот, а из волосяного кошеля торчит парик с косицей. Он тоже смотрел на меня и первый крикнул:
— Эй, гражданин, ты, видно, устал! Подсаживайся ко мне — хоть отдохнешь немного.
Очень меня это удивило и растрогало.
— Я сам собирался просить тебя, гражданин, об этой услуге, — сказал я, вставая, а он тем временем остановил лошадь и протянул мне руку. — Я совсем из сил выбился!
— Это заметно, — сказал он. — Издалека идешь?
— Из Вандеи. Заболел я и списан из армии. А идти мне тяжело — я кровью харкаю. Только думаю о том, как бы мне добраться до родных краев и умереть спокойно.
Тележка тронулась в путь, а он посмотрел на меня и сказал так ласково:
— Ну, ну, молодой человек, и не стыдно тебе! Зачем же нос-то вешать? Пока молод, никогда не надо отчаиваться. Послушай, что я тебе скажу: отдохнешь, подкормишься, попьешь хорошего винца — и все наладится. Уж поверь мне! А ну, пошла, Серая!
Я молчал. Немного спустя он спросил меня:
— А через Париж ты проходил, гражданин?
— Да, — сказал я, — и это меня совсем доконало. Я видел там такое, что сердце кровью обливается. Никак в себя прийти не могу.
— А что же ты там видел? — спросил он, посмотрев на меня.
— Я видел, как лучших патриотов везли на гильотину — Дантона, Камилла Демулена, нашего генерала Вестермана и много других хороших людей, которые спасли нас. Если бы я не был такой больной и кому-то была бы выгода послать меня на казнь, я бы так не говорил, но пусть меня схватят — мне все равно: долго этим мерзавцам держать меня не придется. Ведь до чего же мерзкий сброд!
От гнева и усталости у меня пошла кровь горлом. Я подумал: «Пропал я!.. Ну и пусть!.. Если старик — робеспьерист, пускай доносит!»
А он, видя мои страдания, умолк, побледнел, и глаза его как будто наполнились слезами, но он посоветовал мне не очень-то распаляться. Тогда я рассказал ему, что я видел, — рассказал, как толпы так называемых санкюлотов бежали за повозками с криками: «Долой предателей!» — и все остальное.
Мы подъезжали к деревне. Бедная это была деревушка: дома точно вросли в землю, придавленные тяжелыми черепичными крышами, сараи развалились, повсюду разбросан навоз. Однако один дом был лучше остальных — добротно построенный, с садиками по бокам. Перед ним-то и остановилась наша тележка.
Я слез и, поблагодарив доброго человека, потянулся за своим ранцем.
— Куда же ты? — сказал он мне. — Оставайся здесь, гражданин. У нас в деревне нет постоялых дворов.
Тут из дома вышла высокая худая женщина, в старомодной соломенной шляпе, похожей на рог изобилия. Старик крикнул ей еще с тележки:
— Принимай гостя! Этот молодой человек останется сегодня у нас. Он славный малый, мы разопьем с ним бутылочку и закусим, как говорится, чем бог послал!
Я стал было отказываться, но он взял меня за плечо и тихонько подтолкнул к двери.
— Полно, полно! Чего там: это дело решенное. Сделай мне удовольствие, да и не только мне, а моей жене, дочке, сестре. Анриета, возьми-ка у гражданина ранец да приготовь ему хорошую постель. А я только распрягу, поставлю лошадь в стойло и сейчас приду.
Делать нечего: пришлось ему уступить. Но, по правде сказать, я не очень противился. Дом, по-моему, был одним из лучших в округе, а большая зала внизу, с круглым столом посредине, крытым соломенной плетенкой вместо скатерти — и на ней тарелки, кружки, бутылка вина — напомнила мне доброе старое время, когда мы ходили в «Три голубя».
Хозяйка окинула меня удивленным взглядом и провела в заднюю комнатку, окнами выходившую во фруктовый сад.
— Располагайтесь, как дома, сударь, — сказала она.
Давно уже я не слышал, чтобы люди вежливо говорили друг с другом, и меня это даже как-то удивило. Хозяйка вышла. Я вытащил из своего потрепанного ранца что было поприличнее, умылся с мылом в большом тазу, переменил башмаки, — словом, сделал все, что мог, и вскоре вернулся в залу. На столе уже стояла супница. Кроме хозяев, там была еще какая-то женщина и девушка лет шестнадцати — семнадцати, очень хорошенькая, которая беседовала с хозяином.
— Садись же, — сказал мне хозяин, — а я только схожу запру ставни.
Я сел вместе с женщинами. Вскоре он вернулся и мне первому налил большую тарелку овощного супа — такого я уже два года не пробовал. Затем нам подали по хорошему куску жареной телятины, на столе появился салат и корзиночка с орехами. Ко всему этому вдоволь было хлеба и превосходного вина. Должно быть, семья эта была самая богатая в округе. Пока мы ели, гражданин Лами — наконец-то я вспомнил, как его звали! Да, конечно, его звали Лами, помню, помню, хоть это и было в девяносто четвертом. А сколько с тех пор воды утекло! — так вот, гражданин Лами рассказал, что я видел и в какое негодование меня это привело. Ужин уже подходил к концу. Вдруг одна из женщин поднялась, расплакалась и, приложив передник к глазам, вышла из комнаты; вскоре следом за ней вышли и две другие. Тогда хозяин сказал мне: