ывала кавалерия, драгуны, стрелки и гусары, а вокруг разливался вышедший из берегов Рейн, — изгороди, деревья, небольшие холмики торчали из воды. Стояла тишина, лишь гулко звучал размеренный шаг эскадронов и батальонов. Шагаем мы себе, задравши нос и поглядывая на австрияков, как вдруг на косогоре показалась линия белых дымков, со страшным свистом пролетели над нами ядра, а секунды через две, точно удар грома, раздался взрыв. Никогда в жизни не слышал я ничего подобного.
Офицеры наши забегали перед фронтом, закричали:
— Стой!.. Стой!.. К бою готовьсь!..
Второй егерский и семнадцатый драгунский двинулись вправо, в обход холма, но Рейн там разлился, насколько хватал глаз, он казался огромным зеркалом, и, чтоб объехать его, надо было сделать большой крюк.
Австрийцы продолжали вести огонь. Меня же разбирало любопытство — я смотрел во все глаза: на дороге остановился Кюстин в окружении своего штаба, отдал приказания, и офицеры вихрем полетели во все концы, подскакали и к нам, слышим:
— Орудия вперед!
А стрелки и драгуны к тому времени уже далеко уехали и едва виднелись на краю воды.
Выстроили мы наши восьмидюймовые пушки и четыре гаубицы в одну линию позади небольшого пригорка, и из-за этого прикрытия начали пальбу — ядра и снаряды тотчас полетели в сторону холма; но у тех, других, тоже имелись гаубицы, и вот тут-то я впервые услышал, как свистят гаубичные гранаты — нежно так, будто птахи; никто из нас еще не понимал, что это за свист, — мы ведь знали только, как грохочут наши пушки, и, когда перед самым нашим носом земля взлетела вдруг вверх и образовалась воронка, мы решили, что там было заминировано.
Грохот стоял минут двадцать, потом по всему нашему фронту прокатился крик: «Вперед! Вперед!» В ту же минуту барабаны забили «на приступ!», и к небу вознеслась «Марсельеза». Все разом двинулись вперед, но мы могли бы и не двигаться, ибо враг, вместо того чтобы дожидаться нас, кинулся наутек, к городу. Мы видели, как они улепетывали, прячась за изгородями и каменными оградами, перерезавшими холм, а когда мы взобрались по откосу, то заметили семнадцатый драгунский, который поднимался с другой стороны, гоня перед собой пленных австрияков, — их оказалось четыреста человек.
Все остальные — тысячи три или четыре — укрылись в Шпейере и с высоты крепостных стен открыли по нашим огонь.
До сих пор все шло удачно: хоть противник и палил вовсю, убитых у нас было немного, но теперь предстояло настоящее сраженье.
Три батальона бретонцев и наш выстроились под стенами — такими же древними, как и виссенбургские. Прямо пред нами находились ворота, а перед воротами — подъемный мост, но он оказался таким тяжелым и так заржавел, что даже все караульные, ухватившись за цепи, не сумели его поднять. Мы стреляли по этим караульным, а те, что стояли на стенах, стреляли по нас, и многие из наших уже полегли; тут вдруг появился Нейвингер, да как рявкнет:
— Вперед, горцы! Вперед!..
И мы бегом кинулись на приступ. Мост был наполовину поднят и стоял почти отвесно, но тут он со страшным грохотом упал на опорные столбы, и вся наша гренадерская рота во главе с Менье ринулась под своды. На нашу беду, под сводами были еще одни ворота из огромных бревен, перекрещенных дубовыми брусьями, которые скреплены были болтами величиною с человеческую голову. С высоты башен, помещавшихся справа и слова, австрийцы обстреливали мост позади нас. Бретонцы, на которых приходился весь этот огонь, не в силах были на него ответить, напирали на нас сзади и, точно волки, выли: «Вперед!» Они стремились поскорее укрыться под своды и так теснили нас, что я подумал: тут нам и конец, тем более что в воротах были щели и австрийцы стреляли в упор. У многих моих товарищей на всю жизнь остались с тех пор следы дроби на лице.
Можете себе представить, какой стоит грохот под старыми сводами, когда идет ружейная пальба в каких-нибудь четырех шагах от тебя; под ногами — раненые, на которых никто не обращает внимания; дым, кромешная тьма, прорезаемая лишь вспышками пламени; проклятья и крики: «Пушки! Давайте сюда пушки!» А тут еще вдруг бретонцы отступили, побросав на мосту своих мертвых и раненых!
Что делать? Как отступать, когда со стен по мосту ведется такой огонь?
Я подумал: «Ну, пропали!» — как вдруг смотрю: возвращаются бретонцы, а над ними словно плывет Нейвингер на коне. Они же, освобождая для него место, кричат:
— Расступись!.. Расступись!..
Тут пальба стала еще пуще.
Но у бретонцев на этот раз были топоры. Надо было послушать, какой поднялся грохот, когда они стали рушить ворота. Теперь уже дым стоял такой, что соседа не было видно; гремели ружейные выстрелы, летели дубовые щепки, кричали раненые, глухо стонали тяжелые ворота. Я поднял чей-то окровавленный топор и тоже принялся рубить. Я размахивал им и кричал вместе со всеми:
— Умрем или победим!..
Пот заливал мне лицо. После каждого залпа, при вспышке пламени, я видел вокруг бледные от гнева лица моих товарищей. Старые ворота уже давно бы развалились, если бы не железная оковка, — они скрипели, но не рушились. По счастью, дверца посредине ворот поддалась, и пятеро или шестеро наших гренадер, пригнувшись, прошли в нее. Австрийцы отступили, и вся наша рота вошла в эту дверцу, а следом за нами — бретонцы.
Мы считали, что теперь нам осталось только отодвинуть засовы, распахнуть тяжелые ворота — и наша взяла, но бывает же незадача! В ста шагах от нас, по другую сторону рва, перекрытого мостом, находились вторые ворота, не менее крепкие, чем первые, — мы овладели только подступами к городу, главное же было впереди. Тут началось самое страшное: со стен по нас открыли беглый огонь, и мы уж наверняка полегли бы здесь все до единого, если бы не подоспел Кюстин с двумя гаубицами, которые он велел установить под сводами.
Через пять минут вторые ворота разлетелись в щепы, и наш батальон вступил на главную улицу Шпейера среди невероятной пальбы. Австрияки засели в домах; все окна застилал дым — видно было только, как из них высовываются и тотчас исчезают для перезарядки ружья. Менье приказал выкурить их оттуда: надо же было дать возможность нашим войскам вступить в город. И вот пока мы выполняли приказ: высаживали двери, дрались с имперскими ублюдками в коридорах, на лестницах, в комнатах, в закоулках, разили их прикладом и штыком, пока мы преследовали этих несчастных вплоть до чердаков, а они кричали: «Смилуйся, французик!» — колонна наших войск ускоренным маршем входила в город, впереди везли пушки, готовые разнести в щепы любое препятствие.
Через какие-нибудь четверть часа крепость была забита нашими войсками — тут были и кавалерия, и артиллерия, и пехота. Три с половиной тысячи австрийцев во главе со своим командующим Винкельманом сложили оружие, а еще четыре сотни погибли при попытке перебраться вплавь через Рейн. Захватили мы и склады, — за исключением казны противнику ничего больше не удалось переправить за Рейн.
Нужно ли вам рассказывать, каково было наше ликование после этой первой победы, с какой радостью я ощупывал себя и думал: «А ведь я из этой передряги выбрался целехонек! Цел и невредим!» А до чего же было приятно послать добрую весточку Шовелю, Маргарите, отцу! Да, приятно было сознавать, что ты выжил.
Помню, построились мы на большой площади в каре — батальоны, эскадроны, полки; на середину выехал Кюстин и обратился к нам с речью: поблагодарил нас, похвалил. Голос у него был громкий, но вокруг стоял такой шум, что ничего не было слышно. Правда, потом капитаны повторили его слова, отметили — каждый свою роту — за то, что мы не кинулись тащить все и грабить, как это бывает, когда город берут с бою. Только зря они нам это сказали: до сих пор ни у кого и в мыслях такого не было, а теперь многие смекнули, что на войне можно вести себя иначе, и стали жалеть, что не воспользовались случаем.
Словом, так мы овладели Шпейером. Это было наше первое сражение, и батальон наш потерял в нем сорок два человека. А теперь я расскажу о другом.
Комиссары-распорядители обложили налогом епископа и каноников; горожане — и попроще и побогаче — братались с нами, и наши стали уже поговаривать о том, чтобы идти на Вормс, где склады вроде были еще больше и богаче, чем в Шпейере, когда случилось то, чего никто не ожидал.
На другой день после нашего вступления в город, часов в шесть утра, шел я по улице, вдруг слышу: забили сбор. «Напали на нас!» — подумал я, бросился в казарму, а батальон наш уже ушел. Я взбежал по лестнице, схватил ружье, патронташ и вихрем слетел вниз. Бегу и вижу: из церквей, из лавок выскакивают гренадеры и волонтеры, нагруженные свертками, а из домов выскакивают жители с криком: «Грабят!» Словом, началось мародерство.
А на плацу продолжали бить сбор. Я прибавил шаг, вдруг вижу: на маленькой улочке, возле провиантского склада стоит повозка маркитантки — двухколесная, с серым парусиновым верхом, запряженная лошадкой с длинной гривой. На передке стоит высокая худая женщина и широкой кофте и красной юбке — светлые волосы стянуты узлом на затылке — и принимает от волонтера, прямо из окна, бочонки и ящики со всякого рода снедью. Она совала все это внутрь повозки и очень торопилась, как торопится человек, занятый дурным делом. Около склада находилась сторожевая будка, но в ней никого не было: часовой, видно, вместе со своими дружками трудился где-нибудь по соседству — в церкви или в какой-нибудь лавке.
Увидев, что грабят склады, которые мы всего два дня тому назад захватили с таким трудом, я от возмущения даже остановился. Потом направился к женщине — и что же я вижу? Лизбета! Моя сестра Лизбета, с которой мы не виделись с тех пор, как она уехала в Васселон в 1785 году.
— Ты что тут делаешь! — крикнул я.
Она обернулась — щеки пылают, глаза блестят от алчности.
— Смотри-ка! — говорит. — Никак, это Мишель! Ты что же, волонтер?
— Да. Но ты-то что делаешь, несчастная?
— Ах, это? — говорит она. — Так, пустяки.
В эту минуту волонтер вышел из склада и закрыл за собой дверь.