История одного супружества — страница 23 из 34

Лаборатория гигиены располагалась в университете, в комнатушках с ярко-зелеными стенами. Там он и встретился с другими участниками эксперимента. И сразу принялся оценивать других – мол, хорошо ли они смогут приспособиться. Позднее все узнали, что первые впечатления ничего не значат – ни крепкое рукопожатие, ни уверенная улыбка, ни здоровый аппетит, ни даже опыт бедности и недоедания. Никто не смог предсказать, кого испытание сломает.

Они жили в чем-то вроде общежития, где стены были выкрашены в тот же цвет, что в лабораториях. Там был холл, где они курили, читали журналы или готовились к занятиям – им разрешалось ходить на лекции, – и не было ни замков на дверях, ни охраны. Эта часть жизни отказчика была позади. Стоял ноябрь, они были в Миннесоте, но Баззу и остальным свобода казалась первой весточкой весны.

Времени у них было не очень много: занятия языками занимали двадцать четыре часа в неделю – предполагалось, что их потом могут послать за границу работать в лагерях беженцев. Они выполняли разную черную работу, не такую унизительную, как в лагерях, – стирали и чистили картошку, – а Базз учился бизнесу и взял курс по литературе. Он впервые попал в университетскую аудиторию. Переживая, что ему здесь не место, он садился в заднем ряду, чтобы, если его попросят уйти, сделать это быстро и без конфуза. «Было странно видеть таких спокойных и свободных молодых людей», – сказал Базз. Они внимательно следили за ходом войны, и некоторые исчезали, уходили на фронт, но почти никто не чувствовал неловкости от того, что просто живет и читает Чосера, когда мир горит в огне. Базз чувствовал, что очень далек от них.

А эксперимент поначалу не требовал вовсе никаких усилий. Они должны были проходить двадцать две мили в неделю, походы в столовую составляли две мили, плюс спорт или катание на коньках, которыми они могли заниматься в свое удовольствие. Долгое время они ели столько, сколько требовалось мужчине. Кормили лучше, чем в лагере, по крайней мере разнообразнее, чем ветчина «спам» и ежевечерние яблоки. Примерно через три месяца доктора сказали, что контрольный период завершен, и теперь у них будет новый режим. Базз ждал этого с нетерпением. Он не мог убивать людей, оказался неспособен выжить в лагере. Наконец-то здесь он сыграет свою роль.

Он не знал, что такое голод, – откуда ему? Откуда это знать нам всем, ноющим «умираю от голода» через час-два после завтрака? В Депрессию, а потом в войну, когда еда стала по карточкам, мы думали, что узнали. Но нет. Этих ребят в Миннесоте стали кормить в восемь утра и пять вечера, им давали капусту и картошку объемом меньше половины их привычных порций. Это продолжалось месяц, два месяца, шесть месяцев. Их тела усохли на четверть.

У голодающих людей одинаковое выражение лиц. Этот тупой апатичный взгляд вы видите на съемках из Африки, у бездомных на улице, и всего через два месяца у Базза стал такой же взгляд. Это называется «маска голода». Она появляется, потому что лицевые мускулы усыхают. Какие-то части тела худеют и становятся твердыми, например руки и ноги, а другие обвисают, например колени. Легкие слабеют, сердечная амплитуда сокращается, пульс начинает замедляться, хотя сама кровь разжижается, ведь тело непонятно почему накапливает воду. Одеваться становится трудно, открыть бутылку вожделенного молока кажется невозможным (злая ирония), даже книгу не получается удержать открытой достаточно долго, чтобы ее читать. Он рассказал мне, что узнал разницу между тоскливыми голодными болями и резкими внезапными спазмами. Иногда голод длится так долго, начисто опустошая все скрытые кладовые тела, что начинается предвестие старости: спина ссутуливается, фигура оседает. Двадцатилетний голодающий может испытать ощущение, которое вернется к нему не раньше, чем через шестьдесят лет: чувство, что он состарился. Интересно, чувствовал ли его Базз, когда действительно постарел? Вставал ли он, восьмидесятилетний, с кровати, с удивлением узнавая тот скрип суставов, ту дрожь старого тела, которые уже переживал в молодости?

Они перестали ходить на лекции, прекратилось катание на коньках и физкультура, они перестали делать все, но не могли перестать мечтать о еде, они воровали в ресторанах меню и изучали каждый пункт, как взломщики, планирующие ограбление. Глаза у Базза приобрели сухой блеск, позвоночник стал сегментированным, словно гусеница, а разум парил в цветном облаке, в северном сиянии. Он больше не мог ходить по беговой дорожке, даже несколько минут, и не потому что уставал или не хватало силы воли. У него просто не осталось мышц, чтобы двигаться. Он сказал, что чувствовал себя существом из детской книжки, неестественным, как ожившая по волшебству метла. Ему сказали, что его сердце уменьшилось до двадцати процентов от нормального размера. В результате голодания, конечно, но его спутанному сознанию это показалось логичным. «Это стало облегчением», – сказал он, ведь как кто-то мог его любить? И кого мог любить он сам?

* * *

– У вас здесь все в порядке?

Полицейский высунулся из патрульной машины. Опущенное стекло врезалось в его жирную подмышку. Видимо, компания из белого мужчины и чернокожих мальчика и женщины показалась ему необычной. Он обращался к Баззу.

– Все хорошо, – очень учтиво ответил Базз.

– Вообще-то это частная территория. Вам сюда нельзя.

– Я знаю хозяев. Мы потенциальные покупатели.

Полицейский покатал эту мысль у себя в голове, как шарик жвачки, пока наконец она, звякнув, не встала на место. Оглядел меня с головы до ног.

– Вам бы в другом месте землю поискать, – сказал он со значением, а затем посоветовал нам не задерживаться. Уезжая, он поднял похожее на джинна облако пыли.

Я не произнесла ни слова. Сквозь меня катились волны страха и ярости. Память о Кентукки.

– Уже поздно, – сказал Базз, закидывая пиджак на плечо и идя к Сыночку, который в последний раз шевельнулся во сне и открыл глаза. Базз подошел и взял мальчика на руки, а тот притворился спящим, как всегда делал с отцом. В воздухе вокруг нас висели картины голода. Дай ему, что он просит, подумала я. То, что хочет он, легко дать, а чего хочу я, я даже не знаю, хотя это вот – подойдет. Пятьсот акров, а вокруг забор. Пусть все закончится. Мужчина нес мальчика через волнующееся золотое поле и, проходя мимо меня, сказал: «Отвезем твоего сына домой». Пусть у каждого сбудется желание.

* * *

Я ухитрилась сэкономить пятьсот долларов из тех денег, что дал нам Базз, но, даже не притрагиваясь к заначке, я все равно могла много тратить на Сыночка. Базз уехал в дальнюю поездку, продавать свою фабрику, и сказал мне «сидеть и ждать». Я была рада думать о чем-нибудь, кроме новостей о войне и призывниках. Я купила сыну новые шины на ноги (на старых вытерлась кожа), стала чаще водить его к доктору, а в качестве награды тайно спонсировала участие соседского мальчика Хэнка в Гонках мыльных ящиков[6] с условием, что Сыночку разрешается смотреть и помогать красить. Хэнк торжественно принес сложную бойскаутскую клятву, и мы все втроем отправились к дилеру «Шевроле» на Ван-Несс-авеню покупать гоночные колеса установленного образца и детали машины. Неделю Сыночек сидел на табуреточке, наблюдая, как рыжий Хэнк собирает машину, сидел абсолютно молча и тихо и только несколько раз задавал вопросы («Как она рулит?»), и Хэнк с мученическим видом поднимал голову и медленно объяснял.

Я не могла купить ему такое детство, как у Хэнка, но смогла исполнить две мечты. Первая – побывать на гонках, где тюки сена отгораживали зрителей от самих участников, которые, кто в шлемах, а большинство в бейсболках, неслись вниз по склону в деревянных ящиках, агрессивно разрисованных, в подражание уличной шпане, языками пламени, чертями, змеями и рогами, хотя сидели в них водители-ангелочки. Хэнк финишировал одним из последних, но его поражение позволило исполнить вторую мечту: мы засунули слабые ноги моего мальчика в машину, научили его крепко держать руль и позвали четверых мальчишек, которые неохотно, но все же провезли его два квартала по безлюдному участку улицы. «Смотрите на меня, – все кричал он, – смотрите на меня!»

Потом он сказал мне, что выиграл гонку.

– Точно! – сказала я, со смехом поднимая его на руки. – Да, малыш, ты выиграл!

Пока сын любовался машиной Хэнка, я дала каждому веснушчатому мальчишке по доллару. Но остальное сберегла на будущее – мое и Сыночка, мало ли что будет. Я не могла дать ему их детство, но это дать могла.

* * *

Обычно по субботам мы с Холландом ходили к Фюрстенбергам смотреть сериалы – «Сыщик» и «Кавалькаду звезд», – пока не устанем, а потом дремали под мерцание пистолетов и поющих шведов. Я хотела сохранить этот распорядок, так же как продолжала готовить ему ужины и принимать его поцелуи, встречая с работы. Вся моя жизнь свелась к ожиданию, когда же это закончится. Так что я удивилась, когда после ужина муж предложил пойти на танцы.

– В «Роуз боул», – сказал он.

– Почему ты про это вспомнил в кои-то веки?

– Сегодня афроамериканский вечер.

– Знаю. – Я взяла его тарелку и потянулась к раковине. – Но это так далеко…

Он посмотрел на меня со своей старой ухмылочкой.

– Разве у тебя нет нового платья?

«Роуз боул» был уникальным заведением – танцплощадку построили среди деревьев, стволы которых поднимались сквозь прорези в досках, а листья местами загораживали звезды. Только там пьяный солдат мог приложить партнершу спиной о платан, а потом остаток вечера за это извиняться. Находился он на том берегу залива, в Лакспере, и сорок лет назад юные танцоры плыли туда на сияющем огнями пароме, пили из фляжек и хохотали, когда паром качался на неверных волнах, пьяненьких, как они сами. Парома не стало в 1953-м, так как построили мосты, но когда ты туда ехал, то все равно что-то такое чувствовалось, и ты с улыбкой смотрел на машину, выезжающую из Лакспера, зная, что внутри сидят какой-нибудь парень и его девушка. Иногда там устраивали особые вечера, например студенческие или ветеранские, только для белых. Так что на афроамериканский вечер приехали мы все, старые и молодые, и танцевали на той площадке под гирляндами из лампочек, окутанных туманом, на нас падали листья, а огромная бумажная луна, которую кто-то раскрасил в день бабушек и дедушек, подмигивала, как сам дьявол.