По дороге туда я вдруг осознала, как давно мы с Холландом не были наедине. Чувствовала себя, как, должно быть, чувствует эмигрант, глядя на страну, которую вскоре покинет. Мы ехали, слушали радио, и он рассказывал мне историю, услышанную на работе: о том, как машина сбила собаку-поводыря, а ее слепая хозяйка не поняла этого, пока ей не сказал какой-то прохожий. Она согнулась пополам и зарыдала прямо на улице. Я всегда вырезала такие грустные истории из его газет.
– Думаешь, Сыночек по нам скучает? – спросила я.
– Уверен.
Когда он покосился на меня улыбкой, я подумала о тех его особенностях, которых скоро не будет. Маленькие запинки в разговоре, которые то появлялись, то исчезали. Привычка расслаблять усталые глаза, зажмурившись и вращая ими под веками. Эти серебряные запонки в виде шляп.
– У тебя все хорошо? – спросил он.
Я сказала, что да, а нам на светофоре надо налево.
Симпатичный юноша на входе взял у нас деньги, за его спиной были видны музыканты – они курили сигареты, отдыхая между сетами, и перебрасывались шуточками, а серьезная саксофонистка полировала свой инструмент. Зрители были в возбуждении, словно только что кончился большой танцевальный номер, и они едва не плакали от счастья. Все болтали, смеялись, а несколько пар продолжали танцевать, уже без музыки, с закрытыми глазами, в плену настроения, которое мы уже не успеем поймать. Муж прокричал мне что-то, но я не услышала, а затем замахал через весь танцпол молодому солдату с аккуратными усами. Они принялись бешено сигналить друг другу, словно птицы в брачном танце, а я вертела головой и разглядывала стволы без коры, отполированные руками одиноких девушек, ясное небо, изрытое звездами, а ниже – гирлянды лампочек, к которым в шутку тянулся, чтобы выкрутить, какой-то юноша, а спутница радостно била его сумочкой. Подошел солдат со стаканами пунша, и я поняла, что делал Холланд: заказывал нам выпивку. Я взяла один стакан и быстро его осушила, потом взяла другой. Солдат предложил нам по сигарете, и в его улыбке я увидела кривые зубы мальчика, росшего в бедности.
Холланд представил меня молодому человеку (бывшему складскому рабочему, а теперь рядовому на побывке) как «миссис Кук, которая ходила сюда со мной еще до того, как мы поженились».
Юноша вежливо просиял и спросил, изменилось ли это с тех пор, словно речь шла о давних временах.
– Мы были здесь всего пару раз, – невпопад сказала я.
– А вот это хорошая! – прокричал Холланд, залпом выпил один пунш, затем другой, взял наши стаканы и отнес на стойку, а потом схватил меня и закрутил против часовой стрелки, ввинчивая в толпу танцующих пар. Его знакомый со смехом прислонился к дереву.
О, он умел танцевать, мой Холланд Кук. Отлично танцевал еще мальчиком, а сейчас, никогда не учившись, он мог посмотреть по сторонам и подхватить движения. Мой талант был в том, что я умела слушаться партнера. Нынешние девушки понятия не имеют, как слушаться партнера. Одна его рука у тебя на талии, средний палец прижат, другая держит твою и передает команды легкими сжатиями, эти команды никогда неизвестны заранее, а иногда так неожиданны, что, заканчивая вращение, ты хохочешь, потому что он искоса ухмыляется тебе, выполняя движение, которое только что подсмотрел на другом конце зала. У него не было особого таланта. Как всякий дилетант, он ничего не изобрел, ничего не улучшил. Но танцевал он так, как только и должен танцевать молодой мужчина: будто хочет меня охмурить.
От фонарей и листьев везде ложились узоры, как в теневом театре. Саксофонистка начала долгую и мощную импровизацию, и я положила голову мужу на грудь и заслушалась.
Где он это прятал? То, что его убивало? Танцует, смеется, так беззаботно флиртует со мной – а прячет там же, где и все мы. Наверное, принцип человеческого существования в том, чтобы выучить фокус: кладешь мерцающую монету на линию сердца, сжимаешь ладонь в кулак, а потом – вуаля! – через секунду пальцы разжимаются, а ладонь пуста. Куда делась монета? Она тут, никуда не делась, на протяжении всего супружества она тут. Это детский фокус, все его выучивают, и как грустно, что мы никогда не замечаем, а идем и женимся на девочке или выходим замуж за мальчика, которые показывают нам пустую ладонь, хотя, конечно же, она тут, прижатая большим пальцем, – вещь, которую они не хотят никому показывать. Сокровенное желание.
– Ты надушилась «Редививой», – шепнул он.
Я сказала, что да.
– Ты никогда ею не душишься.
Я сказала, что не знаю почему. Нашла флакон, и всколыхнулась какая-то ностальгия. Я услышала, что его сердце забилось быстрее. Он оглянулся на оркестр, тяжело дыша.
– Мне, наверное, придется этот танец пересидеть. Не знаю, что на меня нашло.
Он прислонился к дереву, и тут началась новая песня, медленная-медленная, и зазвучал миллион струн (на самом деле только две, но умноженные на лунный свет), и пары бродили по танцполу, решая, кто же отважится на медленный танец после всех этих быстрых композиций. «Уж больно он маленький, – услышала я за спиной шепот девушки с душистой гарденией в волосах. – Он мне аккурат в грудь уткнется». Холланд отправил меня танцевать с солдатом, который принес напитки, так что я мило улыбнулась и дала молодому человеку себя увести. Он медленно и неуклонно вел меня по кругу под длиннорукими платанами. Он был из тех танцоров, что подпевают музыке, и начал мычать, как только оркестр заиграл импровизацию на Will You Want Me в ломаном ритме.
Эти тени деревьев и вибрация от его мычания, которая через его руки чуть-чуть передавалась и мне, вызвали во мне что-то, что исчезло, как только появилось. Я попыталась ухватить его, сбилась с шага, пришлось улыбнуться и взять себя в руки и снова поймать ритм, все это время сосредотачиваясь на том воспоминании. Вроде бы это было воспоминание, только позабытое. Мы сделали еще полкруга по танцплощадке. Затем мой партнер снова начал мычать, и вот опять – словно сонный солнечный луч упал, – и на этот раз я не отпустила его: щель в шторе, тень от дерева, напевающий юноша… и оно снова пропало, теперь навсегда. Мозг сохранил маленький кусочек моей юности, а когда его случайно вызвал к жизни этот солдатик, вскрыл, словно аварийный набор. Выгоревшее, но пока едва различимое воспоминание: юный Холланд, прячущийся у себя в комнате, напевает мне в ухо, лежа на кровати подле меня. Я посмотрела на партнера, который, конечно, ничего этого не чувствовал.
И посмотрела на Холланда, который стоял, привалившись к стволу и широко открыв глаза.
Весь танец что-то словно тянуло меня за рукав, а оказалось, что это я сама, девочка, показывала себе кусочек прошлого. Я видела, что и с Холландом что-то происходит. Возможно ли, что он по чистой случайности увидел в том же мелькании теней листьев и света, в том же оркестре, слегка отстающем от ритма, слабый след прошлого? Может быть, шуршание бумаги (девушка за его спиной доедала шоколадку) превратилось в шуршание газеты, которую когда-то давно читал Базз. Каждый день, в точности как и мой обрывок памяти относился к каждому дню. Кто я, чтобы гадать, что у моего мужа на сердце? Знаю только, что он выглядел как человек, у которого нигде не болит. Мы будем счастливы, каждый из нас. Тот путь, что я выбрала, – правильный путь. Жизнь потечет, как ей положено, меж своих берегов, как река без плотин. Больше никаких сомнений. Мы долго смотрели друг другу в глаза, каждому из нас удалось сделать удивительное – обмануть время, – и это единственное известное мне определение счастья.
Музыка стихла. Певец в серебряном галстуке сказал: «Леди и джентльмены, пора!»
Возле меня возник муж со стаканами в руках, а из-за эстрады под зорким наблюдением лаксперских пожарных вознеслись на тридцать футов в небо огромные столпы ревущих искр, и мы зааплодировали – конечно, мы кричали до хрипоты, как же иначе? И мерцающий занавес, и эта стена огня, шипение и искры, которые нас куда-то уносили, – конечно, все тревоги развеялись, и, конечно, он поцеловал меня на том танцполе благодарным прощальным поцелуем – мой старый муж, моя старая любовь.
Холланд уехал раньше, сказав, что плохо себя чувствует, а мне, должно быть, ударили в голову коктейли, потому что я согласилась остаться танцевать, если он договорится, чтобы меня потом отвезли домой. Он поцеловал меня на прощание, сказал, что с ним все будет в порядке, а я пусть развлекаюсь. Меня приглашали разные мужчины, и я с ними танцевала, но по большей части держалась своего мычащего солдатика, возможно, в надежде на волшебство, на то, что он вернет мне и другие осколки памяти. Не вернул. Вместо этого он подо все песни танцевал один и тот же фокстрот – под быструю музыку посложнее, под медленные номера поспокойнее. Мне же больше всего нравилось находиться в толпе расслабленных людей, двигающихся, как конькобежцы, против часовой стрелки. Я так долго отказывала себе в этом чувстве – чувстве, что ты как дома.
Молодому человеку – его звали Шорти – доверили везти меня домой, и снаружи нас ждало такси, светившееся, как телефонная будка. Внутри сидел таксист и увлеченно читал, пока Шорти не привлек его внимание стуком в стекло. Мы поехали.
– Я видел, как муж целовал вам руки на прощание, – сказал Шорти. Серебряные ветви яблоневого сада закрывали луну, и я обернулась, пытаясь разглядеть его лицо, проступающее из темноты. У него были очень большие глаза, усы и очки в проволочной оправе, блестевшей, как гравюра.
– А, он всегда так делал. Еще в детстве.
– Вы так давно его знаете?
– Ну да, довольно давно. Мы познакомились в Кентукки, мне было шестнадцать.
– Я из Алабамы. Должно быть, он очень добрый человек.
– Да.
– Вам повезло, – сказал он и добавил: – Он такой красивый.
– А, да, – сказала я, снова глядя в окно. – Он красивый.
В его голосе мне послышалось тайное желание:
– Правда.
Значит, он тоже «один из них». Такие мужчины, они везде, и меня будет вечно к ним тянуть. Я откинулась на сиденье, вздрагивая при мысли о мальчиках-подменышах, которые сейчас рождаются, и о бедных девочках, которые их когда-то полюбят.