История одного супружества — страница 26 из 34

* * *

В городе на юге Кореи прошли мирные переговоры, восстанавливающие старые границы. Никакого договора подписано не было, но война закончилась. Мы не победили в том смысле, в котором некоторым хотелось, не загнали коммунистов обратно в Китай и не открыли стране путь в демократию, и мужчины писали в местные газеты, что им претит наша трусость. Но нам до смерти надоела война, и мы отбросили врага, так что мы ушли. Всего через неделю после того, как я узнала о Уильяме Платте. Вред, причиненный нами, был бесполезен.

Уильям Платт не умер.

Лишь в моем воображении он упал в виргинскую грязь и больше не встал. Он едва не умер от потери крови, но Уильяму всегда везло. Спустя двадцать четыре часа его молодое сердце снова забилось ровно, а глаза открылись и увидели хорошенькую медсестру с букетом цветов от семьи. Пришли врачи, и он улыбнулся им и показал большой палец оставшейся рукой.

Я внимательно следила за мужем. Я заставала его слушающим радио с блуждающим по сторонам взглядом. И гадала, чего стоила ему каждая жертва. Чего ему в итоге стоили появление Базза, искушение Аннабель, призыв и увечье Уильяма, потому что даже тот, кто читает порезанную газету, видит дыры и понимает, сколько именно было вырезано, чтобы он не огорчился. Должно быть, он знал – как знает ребенок, – что все странные события в его жизни происходили из-за желания им обладать. Этого, конечно, было не видно – он просто сидел и слушал радио, уперев локти в колени. И казался самым красивым мужчиной на милю вокруг. Но я знала, что где-то внутри него сидит паника, висит, как летучая мышь на стропилах, сложив крылья и не издавая ни звука целый день, пока мы все шумим. Но рано или поздно придет ночь. И она выкарабкается наружу так или иначе.

Возвращение Уильяма Платта стало событием для всего квартала: встреча героя. Я смотрела из окна, как казенная машина выехала из-за угла и остановилась возле дома его матери, украшенного цветами государственного флага. Она – маленькая рыжеволосая женщина – выбежала, раскинув руки, но, прежде чем принять ее объятия, Уильям отдал честь водителю левой рукой. Справа висела половина руки, забинтованная, словно в коконе. Потом из-за инфекции он потеряет все вплоть до плеча, и молодая жена с любовью переделает его рубашки, зашив правый рукав, так что он будет висеть, как флаг. А тогда Аннабель подбежала к нему, и ее светлые волосы курчавились от дождя. Я помню, как они обнимались, несмотря на ливень, как он радостно улыбался, она отчаянно гладила его короткие волосы, а он прижимал ее к груди. Скоро мое окно усеяли капли дождя, превратив сцену в газетное фото из точек. Он выжил, он был героем. Я закрыла шторы. Это ничего не значило, я уже приняла на себя вину за убийство.

У моей бабушки была одна знакомая, у которой не было за душой ничего, кроме жемчугов, оставленных ей внучатой теткой. Это было ее единственное приданое: нитка больших ярких прекрасных жемчужин. Для бедной женщины – настоящее сокровище. Однажды начался пожар. Весь дом сгорел дотла, и ее муж сгорел во сне. Женщина вернулась из поездки вдовой, в ужасе увидела, что все сгорело и, роясь в пожарище, нашла свою обугленную шкатулку для драгоценностей. Открыла – и там лежал ее жемчуг, совершенный и прекрасный, как раньше, но теперь абсолютно черный. Он почернел от жара. Подруга заплакала: «Они погибли!» «О да, – сказала женщина, вынимая бусы. – Они погибли». Но она стала носить этот почерневший жемчуг именно так – как знак, как святую реликвию. И носила каждый день до самой смерти.

День, когда Уильям Платт вышел из машины, отдал честь единственной рукой, а его жена рыдала на его груди. Память о том дне. Я ношу ее – как те жемчуга.

* * *

Говорят, что, когда Америка выиграла войну, перегоревший навес над кинотеатром Парксайд чудесным образом зажегся и горел целую неделю. Я пошла туда с Баззом среди дня на двойной сеанс. Народу было мало. Это была одна из последних наших встреч. Яркий луч высвечивал экран у нас над головами. Мы сидели молча. Фильм был о войне. В холодном белом квадрате двора стояли пленные, и надзиратель что-то им говорил на языке, которого они не знали.

– Что мы наделали? – прошептал Базз.

– Это не мы. Не наше письмо…

– Откуда ты знаешь?

– Слишком быстро, – сказала я. – Не могло быть так быстро…

– Наверное.

– И глупо думать, что это письмо там восприняли всерьез и бросились переделывать списки призывников. Ты же знаешь военных. Это не мы. Это случай.

Откуда-то сверху спланировал самолетик из коробки от попкорна – на балконе сидели дети, заплатившие за билеты крышечками от 7UP. В нескольких рядах впереди нас глухонемой мужчина в зеленом галстуке-бабочке, как завороженный, печально смотрел на изображения, которые оставались для него немым кино. В зимнем лагере военнопленных не было стен, заборов, колючей проволоки, как громко объяснял надзиратель. Днем его усиленно охраняли, но ночью оставался только квадрат яркого света в черной пустоте с пришпиленными, как бабочки, пленниками, которым не давала сбежать сама ночь, строившая собственные стены, потому что за пределами слепящей белизной тюрьмы они видели лишь непроницаемую тьму. «Там дальше Черный лес, но вы его не увидите!» – прокричал надзиратель. Их ночь слишком черна, их глаза не успеют привыкнуть прежде, чем они замерзнут. «Вы теперь слепые», – крикнул он.

Базз сказал, что это он виноват.

– Это случай, – повторила я.

– Это я тебя уговорил.

– Нет.

– Ты прятала мальчика от войны, – сказал он, наклонившись к самому моему уху. – Я… Я тогда сам взял и не пошел. Чтобы не убивать. Я пожертвовал многим, чтобы не идти на войну. А этот мальчик…

Я поежилась от холода.

– Он не был на войне.

Пауза, шепот:

– Был.

– О чем ты? Это была не война. А несчастный случай.

– Мы использовали его, Перли. Не на их войне, а на своей.

Я повернулась к Баззу и в его глазах увидела то, чего совершенно не ожидала от человека, чей отрубленный палец свидетельствует о его нежелании воевать. В них было больше усталости от сражений, чем у генерала, который рано утром в палатке подсчитывает потери, понесенные в последней атаке. Усталость и скорбь. Вот единственная война, в которой мы с ним были согласны участвовать. Женщина, которая спрятала своего мужчину, и отказчик, который его нашел. Мы не стали бы воевать ни ради убийства, ни ради мира на земле, ни за страну, которая от нас отреклась, но вместе мы нашли то, за что готовы биться. Награда так мала, что не может стоить жертв. Простая: мы сами.

– Я могу уехать, – сказал он с болью в голосе.

– Что это значит?

Он снял пальто, ерзая в кресле и глядя не на меня, а на экран.

– Если ты попросишь. Мы сделали нечто ужасное, кровавое, мы погубили человека. Двух человек. Я могу уехать прямо сегодня.

– А мне что делать?

– Жить как раньше.

– Но я буду знать, что ему нужен кто-то другой – не я.

– Может, нам обоим нужно уехать. Я все продал, все готово, вы с Сыночком можете поехать со мной.

На экране два узника играли в шахматы в уме. Прожекторы заливали плац светом, словно съемочную площадку, а в бараке с потолка свисали лампочки. Одна из них судорожно замигала и погасла. Узники уставились на нее, и охранник тоже, он некоторое время молчал, а потом заорал, что лампочка погасла.

– Ты глупости говоришь, – сказала я. – Ты же приехал не затем, чтобы увезти нас с Сыночком.

– Я готов.

– И будешь всю жизнь жалеть об этом. Ты отъедешь из города на милю и начнешь о нем думать. Ты ведь говорил, что так уже было. Ты хочешь искупить вину передо мной, но ты не сможешь любить его меньше. Я этого не понимаю, но вижу. То, что привело тебя сюда, не даст уехать. Ты можешь даже увезти нас куда-то, но рано или поздно, не знаю когда, ты нас бросишь и снова поедешь его искать. А мы останемся. И жизнь будет не легче, чем теперь.

– И Холланда возьмем.

На этих словах я громко вздохнула и попыталась рассмотреть его лицо в мерцающей темноте.

– Нет, Базз, я так не могу. Забирай то, за чем пришел, и оставь нас с Сыночком в покое. Слишком поздно.

С балкона засвистели: киномеханик поставил не ту катушку, и теперь на экране женщина из другого столетия с длинными светлыми косами и корзинкой на руке стояла на коленях возле озера и бросала траву в юношу. Он взял из ее корзинки клубничину, и она засмеялась самозабвенным юным смехом. Он страстно обнял ее и поцеловал, а дети на балконе пришли в неистовство и принялись швыряться попкорном. Девушка билась в его объятиях, сдаваясь, а затем и она, и ее любовник исчезли. Одобрительные крики сверху. Экран стал белым как снег, и мы с Баззом оказались в плену его сияния.

Тюрьма, сделанная целиком из света. Такого яркого, такого белого, что и помыслить нельзя о том, чтобы убежать в мерзлую тьму, которая тебя окружает. Тебя ничего не держит: вокруг жизни, вокруг брака нет ни стены, ни электрической изгороди. На самом деле ничто не мешает тебе спасти себя и сына. Только свет, но он парализует. Он выбеливает тебя, словно мороз. Идут годы. Вытолкнуть из такой тюрьмы может только ошибка – погаснет прожектор, перегорит лампочка, и ты на миг увидишь мир вокруг. На секунду ты приходишь в чувство, ты все видишь ясно, ты видишь, какой может быть жизнь. Вы смотрите друг другу в глаза, киваете и в припадке безумия перешагиваете границу.

Если Базз уедет, он вернется к тому же голоду, какой пережил несколько лет назад. Но вынеся что-то однажды, мы можем не вынести этого снова. Холостяцкая квартира, плита с одной конфоркой, альбом с фотографиями под кроватью, безобидное одинокое существование – он больше не сможет так жить. Все это привело его к моей двери, чтобы мир немножко свернул с пути, потому что поступить иначе – сесть и принять жизнь, которая тебе досталась, – было невыносимо. Он хотел угодить, хотел жить такой жизнью, но не мог. Он не сделал шага вперед. Так что мир дал ему сдачи – или нет, не дал. Он не сделал вообще ничего. Он продолжил вращаться, прекрасный, как всегда, и молча на него смотрел. «Им было не надо, – ответил он как-то на мой вопрос, били ли пленников. – Мы сами справлялись».