История одного супружества — страница 30 из 34

Он увидел мое лицо.

– Перли… мы же все это обсуждали…

– Я просто не представляла…

Его лицо исказилось от сочувствия и растерянности.

– Разве ты не этого хотела?

Я рассмеялась. Ведь он ни разу не спросил никого из нас, чего мы хотим. Ни меня, ни моего мужа. По-настоящему – нет. Он мог бы сказать, что пытался, что показывал нам перспективы и возможности, а мы взирали на них молча. Тогда он говорил, чего хочет он, и спрашивал, устраивает ли это нас. Я его не виню. Невозможно сидеть и дожидаться, пока другие сообразят, чего им надо. Ты будешь ждать вечно. Полжизни уходит на то, чтобы понять, чего ты хочешь.

– Я не понимаю… – сказал он.

Если уж на то пошло, хотела я совсем не того, что он мне показывал. Я хотела большего, чем свобода одиночества, чем пятьсот акров, а вокруг забор. Я хотела бы родиться в другое время, в другой части мира, чтобы однажды я смогла познать чувство, которое Базз принимал как должное: когда ты называешь желаемое и чувствуешь себя вправе им обладать.

– Базз Драмер, – сказала я. – Что с тобой будет?

Я помню, как он улыбнулся, когда я приблизилась. Вряд ли я забуду это лицо, хотя видела его очень давно. И все еще вижу, словно рисунок, скопированный с церковного рельефа: церковь сгорела много лет назад, а верующие все любуются им. Он тихо смотрел, как я иду к нему по траве.

Я накрыла его искалеченную руку своей, одетой в перчатку с птичкой.

Базз посмотрел мне в глаза и затем поцеловал меня. Это казалось так естественно – поцеловать мальчика, уходящего на войну. Вспышка горя и желания. Не думала, что в наш последний день пойму, что буду по нему скучать. Я была занята – готовилась к новой жизни, новому миру своего сына. Но я буду скучать по звуку его голоса, сломанному носу, шляпе, забытой на волноломе. С годами все меньше и меньше, пока от него не останутся только эти разрозненные части. Поблекшая фреска в моей памяти. Потерять друга навсегда – о такой потере мы не говорим. Мы зовем это жизнью, мы зовем это проходящим временем. Но это разбивает нам сердце так же, как и другие потери.

– Что будет с тобой, Перли Кук?

– Дай нам время.

Базз посмотрел на часы и произнес: «Десять часов». Быстро помахал рукой и пошел прочь от меня по тропинке. Я следила, как его шляпа движется меж ветвей, пока она не растворилась в зелени. Подождала минут десять и двинулась домой. Завтра. Десять часов – и я приму таблетку. Одиннадцать – и придет он, а я буду спать. К полуночи они уже уедут.

* * *

Уверена, для Сыночка этот день ничем не отличался от других. Я разбудила его, шепча: «С добрым утром, сладкий мальчик», и Лайл примчался и надоедал ему, пока он с ворчанием не встал. Он выпил молоко и съел тост, вырезанный мерной чашкой в форме полумесяца. Мы сходили в парк, где милосердно не оказалось других детей. Дома он был уложен спать в компании своих странных кукол на руку. Сыночек проспал двадцать минут – я посмотрела на часы, – и кто знает, что ему приснилось, но он проснулся в плаксивом настроении, так что мне пришлось битый час заманивать его на диван с книжкой. Я в сороковой раз читала вслух про кролика, который вошел внутрь холма, Сыночек постепенно подпадал под гипноз, а мои мысли начинали блуждать. Два часа. Холланд придет домой через два часа, потом ужин, потом укладываем ребенка, а потом радио. Вдруг мы увидели, как в панорамное окно со стуком врезалась птица.

Вы ни за что не угадаете, что взрослый Сыночек помнит из детства. Не шумных суетливых тетушек, не лучшего друга Лайла, который прожил еще два года. Не Базза Драмера. «Я помню, у тебя были чулки с золотыми ромбиками и буквой П, – говорит он, когда приходит в гости. – И как ты уронила кольцо за буфет. И помню, как в стекло влетела птица и как я испугался».

Кто может постичь жизнь мальчика?

С улицы раздался шум, и Лайл взвился в воздух, завертевшись волчком! Пришел папа Сыночка. Шляпу долой, ласковую улыбку на лицо, а пес и мальчик бегут его встречать. Сыночек рассказал ему про птичку в окне, отец терпеливо слушал, взяв у меня коктейль, которому научил меня Базз, «сайдкар», и рассказ Сыночка прервался, когда он увидел, что в брендиплазме плавает кубик сахара. Макароны на ужин, за едой безудержная болтовня с папой, Лайл под столом ждет, не уронят ли для него чего-нибудь. Затем купание, серьезнее обычного, с вопросом: «Мамочка, меня не засосет в слив?» Он попробовал начать с белой резиновой уточки, она не пролезла. Затем дрожание на холоде в ожидании полотенца, затем пробежка голышом по дому, и наконец отец его ловит.

– Может, уложишь его сегодня?

Костяшки пальцев натирают ему макушку.

– Ну… конечно, если надо.

Папа подоткнул ему теплое одеяло – в этой духовке он будет выпекаться до утра – и прочитал ему про кролика и про уточку, а потом, когда Сыночек боролся со сном, ведь такое чудо – папа рядом, – Холланд начал что-то говорить тихим серьезным голосом.

* * *

– Он заставил меня прочитать две сказки, – сказал он, вернувшись и усаживаясь в большое кресло.

– Он знал, что это может прокатить, – отозвалась я с дивана.

– Что сегодня по расписанию? – спросил он, как всегда.

– Новости, потом Граучо, потом в кровать, наверное.

– Сначала выпить, надеюсь.

– Естественно.

Было восемь вечера. Холланд тронул ручку приемника, и радио ожило: новости с Морганом Битти. Первые несколько секунд было видно, как ткань динамика вибрирует в своей деревянной клетке, словно мистер Битти сидит внутри и дышит на мешковину, и, когда она успокоилась, я подавила желание сказать: «Ты бы починил это». Холланд закурил сигарету и мирно слушал. Мистер Битти рассказывал о сотом самоубийстве на мосту Золотые ворота – миссис Диан Блэк, – которое, как теперь оказалось, было липовым. Я думала, что, попроси я Холланда «починить это», он повернул бы ко мне свое серьезное лицо и сказал бы, что это его последние три часа в этом доме. Который из них надо посвятить починке радио? Вместо этого он сидел в закатном сиянии лампы, курил сигарету, слушал фальшивую записку, оставленную миссис Блэк: «Простите, но я должна уйти», – и разглядывал обмотанный изолентой горшок на полке. Время для всего, что было кончено. Он снял с губы крошку табака.

– Еще? – спросила я, и он улыбнулся.

– И сделай двойной, – старый смешок. – Один для тебя.

Я принесла второй стакан.

– Ну вот, – сказала я, поставив его бурбон и беря сигарету. Было почти девять.

Он машинально поднес мне огонь. Прощай, подумала я, когда сигарета с шипением загорелась. Он взмахнул зажигалкой, закрывая ее, и улыбнулся.

– Я на днях видел миссис Платт, – сказала я. – Мать Уильяма.

Казалось, он слегка вздрогнул.

– Да?

– Аннабель открывает магазин на Мэйден-лейн.

– В центре города, – раздумчиво сказал он, отхлебывая. – Значит, они могут позволить себе такие дикие вещи.

– Должно быть, ей отец помогает. А Уильям ее подменит, когда родится ребенок.

Он засмеялся, и я спросила, что тут смешного.

– Да ничего. Мужчины помогают женщинам вести бизнес.

– Это новый мир.

– Точно.

В девять тридцать по радио начался Граучо. Муж сидел неподвижно, смотрел перед собой, словно портрет героя войны. На секунду радио замолкло, и я услышала, как в его стакане звенит лед. Я посмотрела – его рука дрожала. Поймала его взгляд и увидела ошеломляющую боль.

Должно быть, в тот вечер ему было чудовищно тяжело. Я уверена, что в своем хрупком смещенном сердце – а оно в некотором смысле существовало – он наконец почувствовал всю тяжесть того, что сделал. Ведь в известной мере это сделали не мы, это сделал он. Он был тем, чего от него хотел каждый: был мужем, флиртовал, был прекрасным созданием, был любовником. Он угождал всем нам, милостиво одаривая улыбкой, и тем самым пытал каждого из нас, когда улыбка предназначалась не нам. Красоте прощается все, кроме отсутствия в нашей жизни, и усилие ответить взаимностью на все любови сразу, должно быть, сломало его. Как виделось мне, он выбирал одну любовь – самую громкую, самую чистую, – и, выбрав Базза, чувствовал, что остальные рушатся. И моя, и Аннабель, и всех, кого он встречал на улице. Он не мог вечно держать их все на весу. Думать, что он сможет, было ребячеством, по-детски жестоким. Вот что я увидела в его глазах: взгляд мужчины, вынужденного наконец попрощаться с возможностями юности. Понять, чего хочет сердце. По взгляду, полному боли, я поняла, что он искренне горюет.

Каково живется мужчинам? Даже сейчас я не могу сказать. Они должны держать на плечах мир и не показывать усталости. Непрестанно притворяться: сильным, мудрым, добрым, верным. Но никто на самом деле не силен, не мудр, не добр и не верен. Получается, что каждый притворяется таковым, как может.

Граучо закончился, аплодисменты потонули в белом шуме. Холланд потянулся выключить радио.

– Наверное, пора ложиться, – прошептал он.

– Видимо, так.

– Я жутко устал. Правда, – сказал он и повернулся ко мне: – Перли?

– Что такое?

Он долго смотрел мне в глаза, ничего не говоря, – он не умел говорить такие слова, – но по его лицу я поняла, что он имел в виду. То, что мы никогда не обсуждали, то, что он, возможно, хотел сказать во время воздушной тревоги и упустил шанс, и вот наступил самый последний шанс, другого не будет: «Скажи мне, этого ли ты хочешь».

Мне еще не было тридцати. И вот что, как мне казалось, было хуже всего: что больше никто не будет знать меня молодой. Для любого мужчины, которого встречу, я всегда буду как сейчас или старше. Никто не будет сидеть и вспоминать, какая я была юная и хрупкая в восемнадцать, когда сидела у его постели и читала ему в темноте, а внизу звучало пианино, и потом, в двадцать один, как я придерживала на ветру лацкан пальто и придержала язык, когда красивый мужчина назвал меня чужим именем. Мне будет не хватать – и я поняла это только тогда, под взглядом его карих глаз, – того, что неизменно, незаменимо. Я не встречу другого мужчину, который знал бы мою мать, помнил бы ее неукротимые волосы, резкий кентуккский акцент, надтреснутый от гнева голос. Она уже мертва, и никакой мужчина не сможет с ней познакомиться. Этого будет не хватать. Я никогда и нигде не встречу того, кто видел, как я рыдаю от злости и недосыпа в первые месяцы после рождения Сыночка, кто видел его первые шаги или слушал его бессмысленную болтовню. Он уже мальчик. Никто уже не узнает его младенцем. Этого тоже не будет. Я не просто останусь одна в настоящем – я останусь одна и в прошлом, в моих воспоминаниях. Потому что они были частью его, Холланда, моего мужа. И через час эту часть меня отрубят, как хвост. Отныне я буду словно путешественник из дальних земель, где никто не был и о которых никто не слышал, иммигрант из исчезнувшей страны – моей юности.