История одного супружества — страница 31 из 34

Нет, Холланд, я этого не хотела. Уже поздно спрашивать, если ты сейчас делаешь именно это. Я не скажу. Хотела я тебя, но не того, каким всегда тебя знала. Не мальчика в комнате, нет, не солдата на пляже, забывшего мое имя. На этом не проживешь. Когда пришло наводнение и стерло все с лица земли, недостаточно восстановить все как было. Тебя – как ты был. Девушкой я жила в твоей жизни, как женщина в пустом доме, где, по слухам, в стенах замуровано сокровище. Мне довольно было и мечтать о нем, но, когда стены рухнули, когда комнаты засыпало штукатуркой, я не смогла там больше жить. Я не то чтобы жалела, что когда-то рискнула, – для чего еще нужна жизнь? – но я не хотела быть мечтательницей, хранительницей, укрытием. Мир будет меняться, я это чувствовала. Я еще молода. Я буду меняться вместе с ним.

Я не ответила. Вместо этого помыла бокалы, убрала бурбон. Пошла в спальню и тут повернулась и сказала: «Прощай».

Он посмотрел на меня так, словно услышал что-то другое. Я никогда не узнаю, что ему послышалось, не узнаю, потому что он уже умер, а я-то всего лишь хотела сказать: «Спокойной ночи», но в тот момент показалось, что еще минута невысказанности будет для наших жизней лишней. Казалось, что мы сейчас сможем высказать все, о чем не говорили. Что он встанет и скажет: «Сегодня я сбегу с любовником», а я сложу руки на груди и скажу: «Завтра я попробую жить одна», и мы уставимся друг на друга, выбеленные светом из коридора, и казалось возможным, что мы друг друга ударим, что примемся рыдать и бить друг друга за то, что наделали, что брали без спроса – завтраки в молчании, ужины с улыбками, бессчетные часы наших жизней, – не больше и не меньше, чем брак.

Но Холланд не заговорил. Он полез за спичками в нагрудный карман, а затем посмотрел на меня со странным выражением лица. Глаза расширились, а края рта опустились, словно его забыли под дождем, и вопреки всему мне вдруг захотелось подбежать к нему и утешить.

Слышал ли он, что я сказала? Я уже не узнаю. Он просто тихо ответил: «Спокойной ночи», улыбнулся и ушел к себе.

Дверь со щелчком закрылась, я услышала звук замка. Я ушла в свою комнату, пропахшую пролитыми духами, и смотрела, как Лайл лежит на своей овечьей шкуре. Все огни в доме были погашены. И наступила тишина.

В десять пятнадцать я приняла таблетку, она срубила меня, как топор.

* * *

Однажды в моем детстве Грин-ривер затопила наш город. На здании суда есть метка с гравировкой «1935», она отмечает уровень воды, поднявшейся выше роста взрослого мужчины. Я помню, что вершины яблонь поднимались из воды, как зеленые острова, а ветки клонились от плавучих плодов. Помню, как напугались родители. Мы сидели в темноте, а мимо неслась вода. А я была маленькая. Я не знала, что это когда-нибудь кончится. Думала – наверное, мы теперь так и будем жить. Вот что мне приснилось под действием той таблетки. Я была в нашем старом доме, с родителями, а вода прибывала и билась о крыльцо, зеленые яблоки проплывали мимо, как планеты. Но в моем сне мы стояли и не знали, что делать. «Заприте окна!» – повторяла я, а они в страхе смотрели на меня и не двигались с места. Старики. А вода поднималась все выше, уже до лодыжек, темная, вязкая. «Что нам делать? – все спрашивали они. – Что нам делать?» Я знала, кто-то когда-то мне сказал. Как выжить в наводнение? То ли надо броситься в воду, сев на что-то плавучее, каждый на своем столе или ящике. То ли надо всем вместе забиться на чердак. Я не могла вспомнить. Одно было правильно, другое категорически неправильно. Словно в школе на контрольной, от которой зависит все. А вода все прибывала. «Что нам делать?» – взмолилась мама. И тут я вспомнила. Я сказала ей, и во сне, как только я ей сказала и ее старое лицо расплылось в улыбке, – почему-то я услышала, как говорю, очень четко, словно бы и не во сне: «Как я могла настолько неправильно все понять?»

* * *

Наутро меня разбудил львиный рык – рядом был зоопарк. Я долго лежала в постели. Господи, думала я. На потолке менялся свет, словно переворачивались страницы в книге, белые, неисписанные страницы. Думаю, я все еще была под действием таблетки. Но все было тихим и ясным, как стекло, и я откуда-то знала, что если шевельнусь, то разобью его, и оно рассыплется вокруг яркими осколками. Так что я лежала как можно тише, словно в детской игре, и ждала подходящего момента, чтобы вскрыть новый день.

Господи, думала я в утренней сонной путанице мыслей. Как я могла понять все так неправильно?

Помню, окно отбрасывало синеватый квадрат солнечного света, клетку, в угол комнаты, и я представляла, как он ползет по полу, по кровати, по подушке, так и ползет весь первый день моей одинокой жизни. Тишина. Словно вся пыль от движения жизни осела много лет назад. Ниоткуда ни звука, ни звука из той, другой комнаты, где, как я представляла, не осталось ни галстука, ни ботинка из тех, что я ему покупала. Я рисовала ее в воображении зеркалом моей спальни: вся комната белая, в углу груда постельного белья, а пепельница полна окурков после ночи сборов, разговоров и загрузки в машину целой жизни. Может быть, он сидел там один и плакал. Не знаю. Но как не плакать? Как не жалеть о том, что с самого начала не сделал все немножко лучше?

А перед домом, снаружи, я представляла пустое место, где от новой машины Базза осталось только масляное пятно. Я видела, как машина карабкается в гору в глубоком тихом тумане, затем поворачивает на Маркет-стрит, как они курят сигареты из одной пачки, и кто-то – наверное, мой муж – спрашивает у другого огня. Затем дальше, через мост, и, когда они въехали в Окленд, туман стал постепенно подниматься, а где же они могут быть сейчас? Трейси. Ливермор. Атламонт. Где-то среди ферм, где солнце разбивается о поверхность озера, как о лист стекла, а вокруг, насколько хватает глаз, зелень.

Залаяла собака. Снаружи послышалось звяканье бутылок на крыльце. Новый продавец сельтерской. Старый-то вернулся с войны калекой. Все, хватит.

Я села, надела халат и пошла через холл. Голова после таблетки была в тумане, внутрь словно ваты напихали. Дверь к Холланду была открыта, и я увидела кусочек того, что воображала: аккуратно застеленную постель. Штора поднята, передо мной было чистое небо. Значит, они уехали.

Я пошла в комнату сына и обнаружила его полностью завернутым в одеяло – миг паники, страха, что, как в кино про побег из тюрьмы, на кровати лежат подушки вместо мальчика… потом из-под покрывал выскользнула голая пятка, и я успокоилась. Я разбудила его так же, как во все другие дни: «Доброе утро, пряничек», поцеловала каждый глаз, а он сопротивлялся, выставив кулаки у лица, как боксер, когда я поднимала его из постели и ставила на ноги. И погладила его усталый лоб, как делала каждое утро.

Чувствовалось, что их нет. Это было очень прозаично: свет, оставленный в гостиной, подушка, зачем-то брошенная на пол, стакан бурбона, пролитый и оставленный на столе. Должно быть, они уезжали в спешке, подумала я, взяла полотенце (заляпанное красным) и стала промакивать алкоголь, пока рука не почувствовала холод. Я почти чуяла запах кофе. Сыночек зашумел в спальне, птицы зашумели во дворе. Я подняла шторы – светлый бессолнечный день! – и пальцы винограда высунулись из водосточной трубы, словно готовясь по моей команде поднять крышу дома.

Ты это все-таки сделал, подумала я. Ты меня бросил. И вопреки всему, что я планировала и что пережила, всем прогулкам по туманной набережной, вопреки боли, которую я тщательно распутывала и отпускала, все равно – поразительно – это воспринималось как камень, брошенный в окно и разбивший все в щепки, и даже записки к нему не прилагалось. Вероломный мужчина. Трус. Я знала, сколько я сама сделала, чтобы подтолкнуть тебя к решению. Хотя это я рассказала твою военную повесть, предложила план твоего соблазнения, выкорчевала девичьи искушения, часами ежедневно репетировала это самое утро, эту минуту, – но я вдруг стала винить тебя. Неужели так плохо было здесь со мной? С Сыночком? Неужели жизнь была так печальна, Холланд, а надежда так слаба, что нельзя было выкопать из-под пепла хоть уголек, последнюю искру и разжечь новый огонь? Я была готова к одиночеству – даже к свободе, – но не была готова к этому: к покинутости. Я прятала этот факт в комнатке внутри себя и не поднимала штор, чтобы его не видеть. Теперь он был на виду, и я заплакала. Не только о том, что я была готова потерять, – о годах, не только о том, что я наделала. Но в конечном счете о том, что наделал ты. Мы хотим думать, что льнем к людям, которые пытаются уйти, цепляемся за них, как репьи, чтобы они остались. Мы должны оставаться ради друг друга, пришла мне абсурдная мысль. Должны. Зачем же еще все разговоры, и любовь, и доброта?

И вновь мысль, с которой я проснулась: неужели я ошибалась насчет всего? Того, что ты пытался мне сказать. Неужели все было наоборот, как в комнате смеха? Страх на твоем лице, когда ты шагнул в тот круг света и увидел меня рядом с Баззом Драмером, с реликтом, возможно, остывшей любви. Осторожную речь, которую ты приготовил перед тем, как завыли сирены воздушной тревоги. Тот вечер в «Роуз боул», когда ты танцевал со мной так, словно хотел охмурить. И взгляд вчера в холле, спокойный взгляд мужчины, который принял решение. Может быть, я все же не понимала тебя. Чего ты хотел? Сказал ли ты мне об этом хоть раз?

Я не боролась за тебя с Баззом. Я не знала как и в конце концов отказалась даже от мысли. И все же утром, неподвижно лежа в постели, я подумала – глупо, безумно: а вдруг ты не ушел? Безрассудная мысль. Будто, Холланд, после всего ты мог остаться. Человека не судят по его словам. Его судят по делам. Над чем я плакала тем утром? Свет был прекрасен, передо мной лежало богатство и новая жизнь, на кухне смеялся сын. Над фантазией, над глупой фантазией: что, даже когда прозвенел последний звонок, ты все-таки за меня боролся. Плакала, чтобы раз и навсегда понять, что нет.

Я взяла себя в руки. Мысленно закрыла дверь, ведущую в тот одинокий холл. Я открою ее позже, когда буду одна. Но в то утро мне надо было заниматься ребенком, объяснять ему все и начинать жить. Я привела комнату в порядок после Лайла, который прибежал и