Иван Иванович допросил кухарку, решительную полную бабу, которая показала, что знать ничего не знает, ведать не ведает и вообще она все время была на кухне с женой Франца Густавовича. За кухаркой последовал черед жены управляющего и их слуги Никодима, но слуга, как оказалось, любезничал с горничной из усадьбы Ергольского и пропустил все волнующие события, а Эльза Карловна лишь подтвердила слова кухарки и описала, как муж, придя на кухню, попросил у нее ключи. Это была сдержанная, домовитая и явно неглупая женщина, так что Иван Иванович, не удержавшись, без обиняков спросил, что она думает о происшедшем.
– Очень жаль, что в имении баронессы Корф произошел такой скандал, – сказала Эльза Карловна. – Госпожа баронесса его не заслужила.
– Ваш муж уверяет, – сказал Игнатов, – что револьвер, из которого была убита Евгения Викторовна, не из этого дома.
– И он совершенно прав, – отозвалась его собеседница.
– Откуда же он мог взяться?
Эльза Карловна пожала плечами.
– Полагаю, что его принес тот, кто хотел убить госпожу Панову, – объявила она.
– У вас нет никаких соображений, кто это мог сделать?
– Если бы я что-то знала, то я бы вам сказала, господин следователь. Кроме того, между «мог сделать» и «сделал» существует большая разница. Я могу идти?
– Да, но если вы что-то вспомните…
– Разумеется, я вам сообщу.
Оставшись один, Игнатов вздохнул. Итак, прекрасный летний день, госпожа Панова выходит из своей спальни, потому что ей, возможно, наскучило быть одной, и спускается в гостиную. Франц Густавович, по его словам, объезжал луга баронессы Корф, его жена на кухне руководила кухаркой, Колбасин читал, а потом заснул у себя в комнате, Павел прятался в лесу, Ободовский якобы находился у озера. Серж и Натали катались в лодке. Лакей Петр был отправлен с поручением на почту, Дуняша и Никодим отлучились. Все готово для представления, мелькнуло в голове у следователя. И перед его внутренним взором вновь возникла гостиная, обставленная прекрасной французской мебелью, с большими окнами – среднее из них распахнуто настежь – и двумя дверями, которые тоже распахнуты, словно нарочно…
Убийство в открытой комнате, вот что это такое. Кто угодно – в сущности – мог войти в одну из дверей. Либо, как вариант, забраться в окно…
Вспомнив кое-что, Иван Иванович вышел в сад, чтобы осмотреть землю под окном, но ему не повезло: как раз там стояла Дуняша, которая горячо рассказывала горстке деревенских сегодняшние события, и, конечно, все следы, если они вообще имелись, уже были затоптаны. Осерчав, Игнатов вызвал седоусого полицейского, призванного следить за неприкосновенностью места преступления, и сделал ему строгий выговор. Полицейский слушал чрезвычайно внимательно, но даже по выражению его глаз ощущалось, что Игнатов для него – щенок и сопляк, хоть и лицо должностное, а само убийство – гадость неимоверная, хотя бы потому, что оторвало полицейского от поедания вкуснейшей домашней ухи.
– Мне надо допросить еще несколько свидетелей, – объявил Игнатов под конец. – Но сегодня я еще вернусь.
Досадуя на себя, что его не принимают всерьез, Иван Иванович забрался в свою двуколку и велел везти себя к Клавдии Петровне. Его очень беспокоило, что убийство случилось именно так, как описал Ергольский, и перед тем, как беседовать с писателем, он желал заручиться показаниями постороннего лица.
Поговорив с Бирюковой и поэтом, о чем читателю уже известно, следователь отправился к Матвею Ильичу. Последуем же и мы за ним.
Глава 8. Романист и журналист
Матвей Ильич Ергольский любил вечера. Он любил облака в вышине, отсвечивающие розовым, солнце, клонящееся за горизонт; любил вечернюю прохладу, пение птиц в зарослях сирени у крыльца, зарождающиеся сумерки, в которых все лица кажутся прекрасными и таинственными, а голоса становятся мягче и нежнее. Как всякий сочинитель, он отдавал себе отчет в том, что любит в чем-то порождение своей фантазии, что бывают вечера и горькие, и унылые, и несчастливые, но их он отодвигал на задворки памяти, изгонял, чтобы они не мешали ему наслаждаться его мечтой. Сейчас он расположился в саду, под разлапистыми кленами, в удобном плетеном кресле, со всех сторон обложенном мягкими подушками; и это кресло Матвей Ильич не поменял бы на первый трон земли. По другую сторону круглого стола, накрытого кипенно-белой скатертью, в точно таком же плетеном кресле сидел Георгий Антонович Чаев и курил трубку. Отсюда, из-под кленов, было видно, как солнце уходит в закат над озером, чтобы окончательно затеряться где-то в зарослях за домом отсутствующей баронессы Корф. Чуть поодаль от мужчин, в кресле поменьше с шитьем в руках устроилась Антонина Григорьевна. Она почти не принимала участия в разговоре, поглощенная своим вышиванием, и Чаева невольно восхищало, как быстро и ловко снует иголка в ее длинных тонких пальцах. Это не то чтобы сбивало его с толку, но мешало сосредоточиться на том, что он считал главным – а главное состояло в том, чтобы заманить Ергольского в новый журнал, у которого были самые серьезные перспективы и намерения. Отчасти из-за этого Чаев и приехал к Матвею Ильичу, чтобы добиться его согласия, потому что хорошо знал своего друга и понимал, что простого приглашения письмом тут будет недостаточно.
– Здравомыслящие люди, – рокотал мягкий баритон журналиста, – имеют право – нет, даже более того: должны объединиться перед лицом грозящего обществу раскола. Ты меня знаешь, я менее всего склонен к паникерству, но то, что происходит сейчас, весь этот разброд и метания, ожесточение против властей, которое, по сути, ни на чем не основано, и горячие головы уже призывают к революции… Матвей!
– Угум? – рассеянно отозвался романист. Глядя на облака, он размышлял, как поточнее описать их форму, если по ходу действия романа, который он сочинял, ему представится такая возможность.
– Я считаю, что мы не имеем права оставаться в стороне, – сказал журналист, немного рассердившись на то, что его длинная речь, которой он рассчитывал убедить собеседника, судя по всему, пропала втуне. – И я совершенно точно знаю, что тебе есть что сказать. Публика держит тебя за развлекательного романиста, но ведь ты мыслишь гораздо глубже, и твои книги вмещают далеко не все из того, на что ты способен. Если бы ты согласился написать для нас несколько статей…
Антонина Григорьевна метнула на мужа быстрый взгляд. Со стороны это осталось совершенно незамеченным, потому что иголка в ее пальцах ни на миг не замедлила движения.
– Статей, стате-ей, – протянул Ергольский не то задумчиво, не то с легкой иронией. – Грустно, Жора.
– Что грустно?
– Да то, о чем ты говоришь. – Писатель зашевелился в кресле, не потому, что ему до этого было неудобно, а потому, что слова друга затронули тему, о которой он не слишком любил распространяться. – Отечество в опасности, и только Матвей Ильич Ергольский может его спасти. Так, что ли?
– Не утрируй, Матвей. Ты отлично знаешь, что у тебя есть авторитет, хоть и предпочитаешь делать вид, что его не замечаешь. И я тебе скажу еще вот что: сейчас не тот момент, когда можно оставаться в стороне и убеждать всех, что быть над схваткой – самое благородное занятие.
– Знаю, – усмехнулся писатель. – Потому что тот, кто всеми силами показывает, что он над схваткой, рано или поздно получает по шее от обеих сторон.
– И это в том числе. Кстати, если тебя волнует вопрос оплаты – я отлично помню, как ты переживал, когда в молодые годы редактора регулярно забывали тебе заплатить, – я лично готов гарантировать, что за свои статьи ты получишь не меньше, чем за книги.
– Спасибо за щедрость, Жора, – отозвался Ергольский, и на этот раз в его голосе сквозила нескрываемая ирония. – Но, боюсь, я не могу ничего тебе предложить. Написать десяток статей или больше…
– Чем больше, тем лучше.
– Я понимаю, но марать бумагу ради того, чтобы подать на сто ладов одну и ту же простую мысль – что если в доме завелись тараканы, нельзя сжигать дом, чтобы бороться с тараканами, потому что прежде всего в огне пожара сгорят твои близкие… Ведь в конечном счете это и есть твои революции и то, к чему призывают твои горячие головы.
– Они вовсе не мои, ты же знаешь.
– Я выразился неточно, но, думаю, ты понял, что я имею в виду. Я согласен, что у Российский империи имеются свои недостатки, и я так же, как и ты, считаю, что пытаться уничтожить империю ради того, чтобы искоренить эти недостатки, глупо и недальновидно. Живи мы в другой стране, я бы написал на эту тему короткую статью и занимался бы дальше своим делом, но в нашей стране так не получится, и знаешь почему? Я уже говорил, что особенности народа отражаются в его языке; так вот, в русском языке есть слово «грызня», которое очень трудно перевести и которое характеризует все сферы нашей жизни. Это квинтэссенция, если угодно, нашего общества. Куда бы ты ни пришел, важнее всего понять: кто против кого и кто с кем грызется. Что в правительстве, что в литературе, что в науке, что…
– Матвей! Но ведь сейчас-то речь идет вовсе не об этом…
– Именно об этом, Жора, потому что ты предлагаешь мне – с самой благородной целью – включиться в эту грызню, стать одним из тех, кто неустанно поливает грязью своего противника только из-за того, что тот придерживается других политических взглядов, например. И наоборот: мне придется хвалить и одобрять людей, которые разделяют мое мнение, но которым я при встрече не подал бы руки. Ты только что упоминал деньги, однако в моем возрасте начинаешь ценить кое-что и помимо денег, например душевный покой. И я…
– Матвей, я говорил об оплате твоего труда, а не говорил, что собираюсь тебя купить. Ну ей же богу…
– Жора, прости, но у тебя типично журналистская привычка придавать словам собеседника не тот смысл, который они имеют, а тот, который ты хочешь в них видеть. Раньше, наверное, я бы согласился на твое предложение и даже колебаться бы не стал. В конце концов, что может быть приятнее, чем получать деньги за свои убеждения, которые обычно не приносят ни гроша? А теперь я сижу тут и думаю, похоже ли вон то облако над нами на жирафа или нет, и меня очень мало волнует, есть у меня авторитет, нет его и сколько олухов могут убедить мои призывы к умеренности. Ты мне сейчас начнешь доказывать, – добавил Ергольский, заметив, как блестят в сумерках глаза журналиста, – что я кого-то там боюсь, что меня пугает полемика, в которую я неминуемо ввяжусь, но все это чепуха. Как бы ни обзывали писателя, у него всегда найдется больше оскорблений для противоположной стороны, или уж тогда он просто плохой писатель… В конце концов, наша современная русская литература берет свое начало не от Пушкина – хотя он создал эта