История одной семьи — страница 17 из 117

Когда меня арестовали в 1948 году и я оказалась на Лубянке, первая мысль была: вот бы Фоля меня сейчас увидел! Он бы испытал удовлетворение. Тогда я часто вспоминала о нём и думала: прав оказался он, а не мы. Не знаю, что сталось с его женой. Парторг 4-го Управления Давыдов говорил отцу: «Как же ты мог оставить этого подонка в живых? А мы-то думали: у нас там такой бомбист — Улановский, он-то с ним разделается». Отец и сам терзался, что оставил Фолю в живых. Смешно: на пароходе отец сказал одному англичанину, что накануне ему не спалось. Англичанин спросил: «У вас нечиста совесть? Может быть, вы кого-то убили?» Ответ отца: «Не спалось, потому что не убил» — англичанин принял за шутку.

Пароход шёл в Марсель, останавливался в каждом порту иногда на день, на два, и в каждом порту мы ждали ареста. Пять недель продолжалось путешествие. Даже в Марселе нам было неспокойно. Оказавшись вдвоём в каюте, мы всё переживали заново. Отец твердил: «Как же это я уехал и оставил его в живых!». Как ты знаешь, отец не очень кровожаден, но он был убеждён, что предателей нужно убивать. И у него была на Фолю страшная личная обида.

На пароходе мы были единственными иностранцами. Хотя у нас были чехословацкие паспорта, мы называли себя немцами, а чехов обегали на расстоянии. На палубе и в салоне было удивительно приятно. В первый раз мы оказались среди настоящих англичан, и я преисполнилась к ним уважения. Мы ненавидели — с полным основанием — тех, кто слишком любопытен. Немец, как только сядет с тобой в поезд, тут же начнёт расспрашивать. А англичане не задают никаких вопросов. К тому же, как оказалось, англичане очень демократичны, и мы чувствовали себя среди них вполне непринуждённо. Приобрели популярность, особенно отец. На другой день после выхода в море ко мне явились две женщины, сказали, что устраиваются палубные игры, и предложили принять участие в их организации. Считая, что так принято в буржуазном обществе, я ответила, что посоветуюсь с мужем. Отец был мною недоволен: «Надо было сразу согласиться, показать, что мы европейцы» Я поспешила исправить свою оплошность. В первом же порту мы пошли на базар и купили призы.

Окончательно я влюбилась в англичан, увидев, как они пьют. На пароходе были плантаторы, которые жили Бог знает где, месяцами не видели белого человека, и, вырвавшись в Европу раз в пять лет, они, естественно, «гуляли». Но, пьянея, не только не теряли образа человеческого, как русские, но становились ещё милей. Отец им вполне соответствовал и в смысле питья. У англичан такая манера — когда пьют, один платит за всех. Потом другой платит за всех. Отец, конечно, должен был всех перещеголять. Один молодой офицер был «титотелер» — не пил совершенно ничего. Пока в салоне пили, мы с ним сидели и разговаривали о литературе, о социализме. Я, по обыкновению, занялась пропагандой. Офицер говорил: «Боже мой, какие у нас, англичан, примитивные представления о немцах! Какую ненависть нам к ним внушали. Никогда не думал, что среди них попадаются такие прекрасные люди!» Отец убивался, что мы создаём немцам рекламу. Некоторые пассажиры давали нам визитные карточки, приглашали в гости. Один шотландец, у которого на родине было что-то вроде замка, надеялся, что мы его посетим.

Отец выигрывал во все игры. Англичане очень ценят манеру проигрывать с улыбкой, но когда дело дошло до палубного тенниса, шотландец — бывший чемпион своего колледжа — отнёсся к поединку очень серьёзно. Отец победил и его, хотя не имел никаких навыков и играл довольно неуклюже. Шотландец искренне огорчился, и я его очень жалела. Пока отец играл с шотландцем, мы с «титотелером», как обычно, сидели с другой стороны палубы и болтали. Англичане восхищались моей выдержкой, а мне просто было до лампочки, выиграет он или нет

В каждом порту мы думали: вот будет номер, если нас сейчас снимут с парохода, арестуют! Но постепенно успокаивались и доехали до Марселя благополучно. Оттуда отправились в Париж, купили какие-то вещи: пальто, несколько платьев, и вернулись в Москву.

Я была в скверном состоянии. Меня послали в Сокольники, в шикарный санаторий для семей комсостава. Из отдыхающих помню жену маршала Егорова, И больные, и персонал обратили на неё внимание, хотя она была очень скромной женщиной. Прийти в себя помогли мне прогулки на лыжах. Приезжал отец, и мы катались вместе. И через две недели я поправилась. Отец готовился к новой поездке — в Германию. Уехал, а через некоторое время я к нему присоединилась. Была весна — помню, я купила в Германии весеннее пальто верблюжьей шерсти.

Отец жил в Берлине, в пансионате. На другой день после моего приезда мы отправились в ресторан, отец, как обычно, взял газеты, и вдруг я слышу восклицание: «Ну, нам придётся наши планы изменить!» Он прочёл об аресте нашего работника, немецкого коммуниста. Называлась фамилия, сообщалось, что при обыске нашли паспорта, деньги. Значит, надо из Берлина бежать. Вернулись в город, отец поехал на встречу со своим «контактом», через которого он был связан с арестованным. Неизвестно было, насколько глубокий провал. Он сказал: «Если не вернусь до девяти часов, значит, меня арестовали, уезжай в Москву одна». Не пришёл он ни в девять, ни в половине десятого. Я решила, что ждать бесполезно, тут он вернулся. Оказалось — провал полный и для Советского Союза очень скандальный, потому что замешана Компартия Германии. Установка из Москвы была — брать на работу только тех, кто давно порвал с партией, чтобы она не была связана с советским шпионажем.

Пришлось срочно съехать с квартиры, но мы задержались в Германии ещё на несколько дней, пока отец передавал дела. За эти несколько дней я успела почувствовать, как изменилась атмосфера по сравнению с 1923 годом. Теперь, в 1930 году, атмосфера была страшная. Буквально в воздухе чувствовалось, как активны фашисты. Масса убийств — коммунисты и фашисты убивали друг друга. Листки на стенах сообщали: в таком-то месте найден убитый. Расхаживали молодые люди весьма воинственного вида, готовые в любой момент драться. В ресторанах посетители говорили приглушённо, оглядываясь по сторонам. Жить в этой стране было страшно. И я вспомнила, как привольно нам жилось в 23-м году, когда коммунисты были близки к захвату власти. Но они же, коммунисты, при содействии Советского Союза и подготовили победу Гитлера, мы с отцом были тому свидетелями. Коммунисты внушали рабочим, что их главный враг — «социал-реформисты», «социал-предатели», а с фашистами долго никакой борьбы не велось.

Уже в 23-м году мы знали, что армия и военно-воздушные силы Германии восстанавливаются с помощью Советского Союза, что самолёты строятся у нас, если не ошибаюсь, в Липецке. Ведь по условиям Версальского договора немцы не могли создавать военной промышленности на своей территории. Отец делился со мной своими тревогами, говорил, что особенно опасно такое положение сейчас, в 1930 году, когда фашисты так окрепли.

Я много работала — зашифровывала и расшифровывала телеграммы, с помощью которых мы сносились с Москвой. В телеграммах содержались военные данные, сведения о политическом положении. Информация поступала через коммунистов и «симпатизирующих», завербованных коммунистами. Коммунисты работали по идейным соображениям, но так же, как и «симпатизирующие», получали от нас деньги, потому что экономическое положение в Германии было очень тяжёлым. Из некоммунистов некоторые тоже работали по идейным соображениям, а некоторые, как везде и всегда — из выгоды.

Начальник Разведупра Берзин, конечно, не винил отца в провале, потому что тот приехал на готовое, но, тем не менее, когда тот вернулся в Москву, его вызвали в ЦК партии. Отправились вместе: Берзин, секретарь парторганизации Разведупра и отец. Принимал их Каганович. Всем троим объявили партийный выговор. Но выговор надо куда-то занести, а отец — беспартийный. Берзин испугался, что высшие инстанции об этом не знают, и когда ехали обратно, озабочено сказал: «Надо будет вас оформить», А отец тогда уже определённо не хотел вступать в партию. Единственная возможность этого избежать — поскорее получить новое назначение за границу.

6. В Америке

Нас собирались послать в Румынию. Там тогда было очень опасно — провалы наших, сигуранца свирепствовала. Но именно там была настоящая нелегальная работа, связанная с серьёзным риском, а значит и самая почётная. Поэтому мы как раз туда-то и стремились. И вдруг в последний момент отец говорит: «Всё изменилось, едем в Америку». Я ужасно огорчилась. Первая пятилетка, народ строит социализм, приносит жертвы. В Румынию ехать — во всяком случае не на лёгкую жизнь. Пусть мы будем вдоволь есть, зато в любой момент рискуем попасть в сигуранцу. А в Америке, как известно, советским шпионажем не очень интересуются. Америку я знала по Эптону Синклеру и Драйзеру, и одна мысль о ней была противна. Но не нам было выбирать.

Опять поехали в Берлин, там были у отца какие-то дела. Оттуда — в Париж.

Раньше, приезжая в Европу, я мало интересовалась искусством, картинными галереями. Мы ведь ждали, что скоро произойдёт мировая революция, наша цель была — её приблизить. Но к 1931 году стало ясно, что с революцией придётся подождать, и мне захотелось «приобщиться» к Парижу. Выдался свободный день, и я пошла в Лувр. Я стояла перед знаменитой Джиокондой с очень горьким чувством, сознавая: только потому я остановилась перед картиной, что мне с детства было известно об этом шедевре. Непосредственного наслаждения искусством я не испытывала.

Отец мне давно рассказывал, как он оказался в Лувре совсем молодым человеком в 1913 году, когда бежал из ссылки. Как полагалось анархисту, он презирал искусство и всё-таки был покорён картиной. Отец был от природы художественно-одарённым человеком, по натуре — более непосредственным, чем я, и предвзятые убеждения не имели над ним власти. Я ушла из музея, утешая себя: пусть я не понимаю искусства, зато моя жизнь посвящена великой цели.

Мы плыли в Америку из Шербурга на пароходе «Бремен», совершавшем свой первый трансатлантический рейс. Приказано было путешествовать первым классом, как миллионеры, потому что для них въезд в Америку не представлял затруднений. Пароход был умопомрачительный, огромных размеров. Такую роскошь трудно себе представить. Первый класс был так изолирован, что за всё время я не видела других пассажиров. Каюта — таких размеров, что дай Бог в Москве иметь такую квартиру. Но было скучно и тяжко; я вспомнила, как много удовольствия нам доставила длительная поездка на