История одной семьи — страница 48 из 117

е этапом прибыла медсестра Полина, которую по той же причине, что и Любочку, сняли с работы и послали на общие. Обе они были моими хорошими друзьями. Тут же им дали аптеку, поселили в отдельной кабинке, и мы опять понемножку зажили. Через несколько месяцев чем-то провинился опер с Предшахтной, его сняли с должности и прислали на наш лагпункт дежурным офицером. По вечерам ему было скучно, он заходил к Любочке и медсестре в кабинку и раза два заставал меня там. Я, будто зашла на минутку — тут же убиралась, мне не положено было там находиться. Он, конечно, понял, что за публика там собирается. Однажды Любочка прибегает ко мне: «Ой, какой у нас вечер был! Этот — она уже называла его по имени — сидел у нас пьяный и до часу ночи высказывался». Любочка его спрашивает: «Вы не боитесь при нас такие вещи говорить?» «При вас не боюсь — я-то вас знаю». «Почему же вы нас так мучили?» А он говорит: «А что я мог сделать? Должность такая!» «Но почему вы именно к нам привязались? Разве трудно найти стукачей?» «А нам именно такие и нужны, как вы, которые вызывают доверие».

Позже Любочка попала вместе со мной на этап в Потьму. Ей оставался год до конца срока. И снова началось: её стали вызывать требовать, чтобы она стучала. Держали в кабинете опера по четыре часа подряд, даже из Москвы кто-то приезжал для разговора с ней. Она прибегала ко мне: «Надежда Марковна, больше не могу выдержать!» Я её убеждала: «Надо выдержать. Если проявите слабость, вы из их рук никогда не вырветесь». Потом нас разлучили, она освободилась без меня, но, думаю, ей удалось выстоять. А ведь никто бы не подумал, что она способна выдержать такое давление — она была простенькой девушкой, политикой не интересовалась, о природе советской власти не размышляла. Она говорила: «Лагерь мне легко достался, и сколько хороших людей я здесь встретила, никогда бы не узнала таких на воле. Только жаль, что годы проходят — 10 лет всё-таки, а потом будет ссылка».

Я тоже заявила о своей профессии — ассенизатор. Но, к сожалению, на Втором кирпичном была другая система: не специальная бригада работала на нечистотах, а просто два человека, причём очень здоровых. В ассенизаторы меня не взяли.

Там, на Втором кирпичном, я перестала получать письма. Посылки от бабушки идут по-прежнему, а писем никаких — ни от тебя, ни от бабушки, которая, боясь сообщить о твоём аресте, решила не писать вовсе. У нас читали по баракам списки писем. Дошло до того, что когда приходила почта, друзья старались быть рядом со мной. И опять писем нет, и опять. И нет никакой возможности послать «левое» письмо и выяснить, что случилось.

На Кирпичном я буквально тосковала по работе ассенизатора, потому что научилась хорошо с ней справляться. Когда пришла весна и всё растаяло, мы с напарницей на прежнем лагпункте вытаскивали из ямы по 50-ти черпаков «фекалия», каждый черпак — величиной с ведро, и наполняли большую бочку. Напарницей моей одно время была украинка лет 30-ти. Как я её хорошо помню! Крупная, с большими мужскими руками, совсем неграмотная, она поначалу казалась мне тупой, как лошадь. Но скоро я почувствовала в ней что-то глубоко человечное. Приходилось орудовать тяжёлым ломом, и она повторяла: «Вы негодны», — и всё старалась помочь. Однажды мы сидели в ожидании машины, на которую должны были погрузить бочку, и я стала её расспрашивать. Она — с Западной Украины. В семье было четверо детей. Жили бедно. Отец не хотел мириться с долей бедняка и уехал в Америку на заработки, чтобы вернувшись, купить землю и машины, выбиться в люди. Тяжело им было. Порой подолгу не получали от отца писем, тогда оказывалось, что его надули, он потерял всё, что заработал. Сам жил впроголодь, знал только работу и всё откладывал деньги. Наконец, через 8 лет, в 1938 году, вернулся. Выглядел паном. Привёз красивые вещи, всех одел. Но, главное — купил землю и машины. Ей уже поздно было учиться, но младшие дети пошли в школу. Отец был жаден до работы. Но очень мало они успели попользоваться достатком: пришли большевики, и он оказался в кулаках. А для него — чем отдать всё, что он с таким трудом нажил — лучше умереть вместе с детьми. Так и случилось. Он тут же погиб, не помню как, но сопротивляясь. К тому времени, как мы с ней встретились, она осталась в живых одна из всей семьи. Но доброта её и желание помогать людям были поразительны. Она воображала, будто я — профессор, и то, что я оказалась в таком же положении, как она, и не жалуюсь, её трогало. Она размышляла о моей судьбе, о судьбе других людей, старалась переосмыслить свои прежние понятия о жизни. Горизонт её очень расширился. Раньше, в своей деревне, она видела только таких людей, как она сама и её отец, который всю жизнь бился ради достатка, а в лагере узнала, что много есть на свете разнообразного. И говорила: «Я таких людей, як тут, николы не бачила». Интересно, как у неё дальше сложилось. Для меня эта неграмотная украинка была существом какого-то высшего порядка. Встреча с ней — из тех, что оставляют след на всю жизнь.

На Кирпичном заводе были всякие работы в жилой зоне. Мы снабжали углём гарнизон и кухню, грузили уголь на телегу и впрягались по восемь человек. На Воркуте было тепло в бараках, потому что угля — вдоволь. Печки топились круглые сутки. Попав впервые в рабочую зону, я ухитрилась сломать ногу. Мы поднимались с кирпичами вверх по сходням, как на пароход. Лебёдка отправляла кирпичи дальше. Я споткнулась и упала, почувствовала острую боль в ноге. Не могла ступить, до конца рабочего дня лежала. Поднялась температура. Кстати, там я впервые встретилась с мужчинами. Моя приятельница-адвентистка ещё до того, придя с работы из рабочей зоны, сказал мне, что мужчины спрашивают, есть ли на Кирпичном еврейки. Нас там было несколько человек, и она, конечно, прежде всего подумала обо мне. Была осень, и они спросили, знаем ли мы, что такого-то числа наступают праздники? Я о праздниках ничего не знала и не знала, что надо по этому поводу делать. Всё же мы с Любовь Абрамовной Кушнировой были тронуты, почувствовали, что принадлежим к чему-то. Там были ещё старые коммунистки, но я им даже ничего не передала.

На Кирпичном часто случались аварии, поэтому там был медпункт. Там я лежала до конца дня. До жилой зоны — километра полтора. Я опиралась на двух женщин, и они меня тащили. Один из заключённых мужчин, бывший полковник, подошёл и сказал, что был моим слушателем в Академии имени Фрунзе. Он отнёсся ко мне почтительно и заботливо, предложил смастерить для меня вязальные спицы и кружку. По Академии я его не помнила, но несмотря на сильную боль и температуру, на мучительный путь из рабочей зоны в жилую, была сильно взволнована этой встречей: что-то в жизни происходит!

Меня положили в стационар. Первые две ночи было тяжело, а потом жизнь оказалась прекрасной: работать не надо, лежишь в тепле и чистоте. Рядом со мной лежала немецкая еврейка Алиса Абрамович, Приехала в 1933 в СССР как коммунистка, работала в Коминтерне. Её мужа, известного венгерского коммуниста[41], арестовали в 1935 году и, как видно, расстреляли. Потом посадили её. До ареста она дружила с Еленой Стасовой, и та посылала ей в лагерь письма и посылки, немного помогала и сыну Алисы, который жил один в Москве и писал матери ужасные письма, как он голодает, как ходит зимой в брезентовых туфлях. Алиса обращалась к Вильгельму Пику, с которым была когда-то дружна, просила её вызволить, но безрезультатно. Освободилась она вместе с немками. Может быть, заняла высокий пост в ГДР, получила все блага к концу жизни.

Мне очень повезло с этим стационаром. Продержали там месяца три. Когда смогла ходить, оставили работать при стационаре. В то же время там оказалась и Бригитта. В первый же раз, как её послали работать на железную дорогу и она подняла шпалу, у неё образовалась грыжа. Ей сделали удачную операцию и перед отправкой на общие работы оставили на две недели в стационаре. Но, оказавшись снова на тяжёлой работе, она снова заработала грыжу. Что-то было у неё со стенками живота, отчего она не могла поднимать тяжести. Ей вторично сделали операцию. Пока стояла зима, она была довольна — пусть режут, лишь бы не работать. Но когда её опять послали на общие, она впала в депрессию. Она сидела уже 6 лет и знала, что после лагеря попадёт в ссылку в Сибирь. А Сибирь для многих была хуже лагеря — здесь ты хоть обеспечен пайкой и крышей над головой. Бригитта почувствовала, что в жизни больше нет смысла. Предстоят одни мучения. Но если не стоит жить — тем более не стоит работать. И она официально отказалась от работы. Её отговаривали от этого шага. Даже начальство шло навстречу, обещало, что дадут ей самую лёгкую работу. Пусть не работает вовсе, но без официального отказа. Иначе придётся принимать меры. Бригитта именно этого и хотела. И меры были приняты. Прежде всего, посадили в карцер. Оттуда выводили на работу в наручниках. И однажды, идя через мостик, она в наручниках сиганула в воду. Её, конечно, вытащили. Ещё до забастовки она носилась с мыслью о побеге. Встретилась в рабочей зоне с каким-то заключённым американцем, и они планировали бежать вместе. Тогда я её отговорила: как с Воркуты убежишь, и куда?

Я напрасно отговаривала Бригитту прекратить забастовку. Вскоре её от нас увезли, и я узнала, что на неё заведено новое дело. Шла она на верную смерть. Всё равно, как если бросилась бы на запретку. Нам не раз зачитывали на проверке сообщения о расстрелах заключённых за отказ от работы. Я решила: всё, кончено, и жалела Бригитту, хотя в глубине души считала, что, пожалуй, она права: смысла жить не было.

В это время на наш лагпункт прибыло несколько евреек с Московского автозавода имени Сталина. Одна из них, Соня, маленькая хромая женщина, много лет работа инженером на заводе, была там на хорошем счету. Посадили всех евреев с завода. Ещё в 1949 году мы встретили женщину с этого завода, а в 1951 они прибывали массами, и все с 25-летним сроком. Соню страшно мучили на следствии, а в личном деле записали: «Использовать только на общих работах». А сама она была — в чём только душа держалась. Мы со Светланой взяли её под своё покровительство.