Наш разговор подслушали, на меня поступил очередной донос. В итоге — этап. Грустно было расставаться с друзьями, но мы надеялись, что, Бог даст, я окажусь на 10-м. Боялась я одного: как бы перед отправкой не отобрали у меня письма и фотографии — хотя они прошли цензуру, но это иногда практиковалось. Но обошлось. Ехала я в большом напряжении. И, наконец, меня высадили на 10-м.
Впустили через вахту в лагерь, и тут же ко мне подошла Рахиль Афанасьевна с двумя девочками, расцеловалась со мной и говорит: «Это Нина, а это — Тамара». Удивительно — я не только не чувствовала нетерпения, но даже хотелось отложить разговор, поговорить потом, как следует, основательно. И я спокойно пошла в барак устраиваться, девушки ходили за мной, но о тебе не заговаривали. Потом пообедали. И вот, когда у нас оказалось впереди несколько часов свободного времени, Тамара подробнейшим образом рассказала мне, как она впервые увидела тебя в институте, как ты была одета. И о том, как в полном одиночестве ты встретила Новый год (а мне писала в своём последнем письме, что встретила его очень весело). Потом рассказала о Жене Гуревиче. И так мы ходили по зоне час за часом. А Нина уходила, приходила, тоже что-то добавляла — о других однодельцах, о Сусанне. Потом Тамара и Нина рассказали мне о суде, о твоём последнем слове. И у меня было чувство, что я не напрасно прожила свою жизнь.
Сейчас людям трудно понять, почему я так оценила твоё выступление на суде. А я переношу себя в период своего следствия, когда я ни во что не верила. Но повторяла: «Я умереть готова за советскую власть». Даже на следствии мысль о том, чтобы открыто высказаться против власти, казалась невероятной!
Так я начала свою жизнь на 10-м. Мы возили бочки с водой, бушлат и валенки становились от замёрзшей воды будто стеклянными. Встречая меня, повторница Берта Владимировна Аникеева говорила: «Глядя на вас, мне плакать хочется». А я совсем неплохо себя чувствовала. Берта Владимировна жила в стационаре. Когда выходила погулять, казалось — развалина движется по зоне. Мы с ней были до самой амнистии 1953 года, когда освободили тех немногих, чей срок был не больше 5-ти лет. Узнав, что амнистия не распространяется на рецидивистов, Берта Вдадимировна взволновалась. А я удивилась: куда она пойдёт? Никого из близких у неё не осталось. Более дряхлое существо трудно себе представить. В лагере хоть кормят. И эта безумная жаждала воли! Её выпустили. Встретились мы в 1956 году в Москве. Мы с отцом шли по Кузнецкому Мосту, и вдруг меня окликнули. Я едва её узнала: пожилая, но красивая и цветущая женщина. Я расхохоталась: «Вы что же, весь срок симулировали?» «Это так свобода действует!» Оказывается, её реабилитировали, живёт она в специальном заведении для старых большевиков, в отдельной комнате. Дома у неё — настоящий салон, к ней ходит молодёжь. Умерла только 4 года назад.
Однажды я разговорилась с женщиной с нового этапа, Галиной Серебряковой. Первый её муж был крупным советским деятелем, проходил по одному из больших процессов. Я смутно помнила, что сама она была писательницей. За второго мужа — другого крупного деятеля, Сокольникова, она отсидела свои первые 8 лет, а недавно была арестована повторно. К нам её привезли из Владимирской тюрьмы, и она убивалась, что ей придётся работать. А для неё самое страшное в лагере — это физический труд. Я спросила, как же она провела свой первый срок. Оказалось, что она не очень-то работала. Довольно скоро завела роман с начальником санчасти, который назначил её врачом. Из её рассказов следовало, что она жила и с одним начальником, и с другим, и даже с опером. И не видела в этом худого.
Она говорила мне: «Посидели бы вы в наше время. Сейчас вы можете себе позволить иметь собственные убеждения. А мне во время войны приходилось свидетельствовать о мастырках[45], а это значило подписывать смертный приговор. Легко ли мне было?» Благодаря старым связям, ей удалось устроиться врачом в полустационар, где доживали век старухи, калеки, неизлечимые больные. Там жила бывшая актриса Ляля Островская[46], пожилая, глухая и больная астмой. В углу барака у окна было единственное место, где она могла дышать. Серебрякова перевела Лялю на верхние нары и заняла её место сама. Медсестра рассказывала, как грубо обращается она с украинками, как вымогает у них посылки. Ведь от неё зависело, получит ли больная лекарство, задержится ли в полустационаре. Позже, когда стали в лагере платить зарплату, у неё и деньги появились. Нечего и говорить, что жилось ей тепло и сытно. И вот однажды она даёт мне письмо из Москвы от своей дочери. Письмо было без обращения: «Чего ты от меня хочешь? Я должна дать образование Лане (сестре), я содержу Таню (лагерная дочь Серебряковой). А Генрих (муж дочери, Г.Цвейг, тоже был тогда в лагере) болен туберкулёзом, ему надо слать посылки. Я посылаю тебе 50 рублей в месяц, большего сделать не могу». Я прочитала. Она смотрит на меня, ждёт реакции. «Вы у дочери просили посылку? Зачем вам? Разве вы в чём-то нуждаетесь?» «Неважно, что я сыта. Она должна знать свои обязанности». А я-то думала, что она собирает продукты, чтобы послать детям. Многие женщины в лагере сушили сухари, чтобы освободившись, послать родным в деревню.
10-й был инвалидным лагерем. Из Центральной больницы с тяжёлой стенокардией прибыла твоя одноделка Сусанна. В истории её болезни говорилось, что ей нельзя физически работать. Её положили в полустационар. Мы тут же с ней встретились, проговорили до самого отбоя. Назавтра я застала Сусанну в страшном волнении. Оказывается, за это время с ней побеседовала Серебрякова: «Я вижу, что вы наша, советская девушка, комсомолка. Здесь кругом враги, срок большой, и чтобы выжить, надо с самого начала занять правильную позицию. Вас вызовет опер, и от разговора с ним зависит вся ваша дальнейшая судьба. Вот я видела, как к вам приходила Улановская, вы разговаривали до отбоя. Вы не должны с ней поддерживать отношения. Она — не советский человек». Серебрякова очень сурово дала понять Сусанне, что за дружбу со мной она её лечить не будет, выпишет из полустационара.
Начались гонения на Сусанну. Прежде всего Серебрякова уничтожила документ из Центральной больницы, в котором говорилось, что Сусанне нельзя физически работать. Нам рассказала об этом, дрожа от страха, медсестра. Наконец Серебрякова выкинула Сусанну на общие работы.
Её зачислили в нашу бригаду — перебирать на складе гнилую картошку. Потом мы работали в поле и не давали ей, самой молодой среди нас, таскать тяжёлые носилки. Постепенно она окрепла. А у меня в это время разыгралась язва желудка. Стоило нагнуться или поднять носилки, начиналась рвота. Помню один такой особенно тяжёлый для меня день. Было тепло, солнечно, мы варили на костре картошку — чистую, свежую, но обычного удовольствия от еды я не получала. Кончили работу, поехали в зону в битком набитых открытых грузовиках. Сусанна возле меня полумёртвая, голова набок. А я вдруг оглянулась на лес — такой красоты, таких красок, от темно-бурого до золотого, я в жизни не видела! «Сусанна, посмотри!» Она подняла голову: «Ой!» Я говорю: «Может, стоит жить, чтобы увидеть такое?» Только обидно, что когда мы прибыли к воротам лагеря, нас обыскали и отобрали припрятанную картошку. А нам так хотелось угостить наших друзей. В поле мы работали последний день. Иногда удавалось пронести по паре картофелин: подымешь руки для шмона, и держишь в кулаке.
А с Воркуты помню впечатление от северного сияния. Я испытала ещё больший восторг, чем в мордовском лесу. Шёл первый мой год в лагере, когда я ещё была «свеженькой», недавно с воли. Всё ещё во мне кровоточило. Летом мы работали по ночам, потому что именно ночью приходила машина для вывоза нечистот. Но в это время на Воркуте нет ночи. Светло, как днём. Но свет не дневной — безразличный, а яркий, разноцветный. Небо загорается внезапно. В зоне тихо: несмотря на свет, у людей есть день и ночь, ведь они должны работать. В бараке тускло, окошки маленькие, закопчённые. Но внезапно помещение освещается, как заревом, залито золотым и красным светом. Выходишь на улицу и видишь сполохи по всему небу.
Машину наливали сверху, приходилось забираться на неё по лестнице, и туда, наверх, нам передавали черпаки с нечистотами. А я всё время мысленно вела разговоры со Сталиным. И тут, увидя красоту северного сияния, подумала: Ты решил, что ты меня уничтожил? Нет! Если я могу это видеть, я благодарю Бога, что он привёл меня сюда. В Бога я, положим, не поверила, но думала именно этими словами. Тут мне даровано было что-то такое, чего я никогда в жизни не видела, чем может быть, и не интересовалась. Мне всегда интересны люди, больше всего занимают человеческие дела. И ни до, ни после этого я не испытывала такого чувства — чего-то высшего.
…Как всегда на новом лагпункте, я искала интересных людей. Однажды говорят: «Здесь есть меньшевичка, которая сидит третий раз». Я много ожидала от знакомства с ней. Оказалась женщиной лет 50-ти, на редкость бесцветной. Но историю её стоит рассказать. Родилась в Томске. К началу революции было ей 17 лет. Простая девушка, политикой не увлекалась никогда. Но все стали бегать на митинги, демонстрации, и она ходила со всеми, как до тех пор ходила на танцы: всё-таки развлечение. Однажды, сразу после октябрьского переворота, когда все партии ещё протестовали против захвата власти большевиками, попала на меньшевистский митинг. Митинг разогнали. Часть народа окружили, привели в ЧК, записали имя, фамилию и отпустили. Она продолжала спокойно жить, устроилась в какое-то учреждение делопроизводителем. А в 1924 году её арестовали. И пошла она с тех пор как меньшевичка. В первый раз дали всего 3 года. Но потом пришлось писать в анкетах: была репрессирована. Ни на работу, ни учиться — никуда не принимают. Второй раз арестовали в 1935 году. Опять то же. И допросы пустяковые, от неё не требовали никаких признаний. Просто дали 8 лет — как меньшевичке. А мать старела. Жизнь проводила в том, что посылала дочери в лагерь посылки. А с каких заработков слать? Дочь отсидела 8 лет, опять на работу не берут. Даже на курсы машинисток не взяли. Пробавлялась случайными заработками. Убогое и несчастно было существование. В 1948 арестовали опять, на этот раз дали 10 лет. А она так случайно попала на тот митинг, ни в лагере, ни на воле ничем на свете не интересовалась, только бы выжить как-нибудь. Даже не могла рассказать ничего яркого о лагере, о людях, с которыми сидела. Но кончилось вот как. Когда мы встретились