История одной семьи — страница 54 из 117

айте мне карандаш и бумагу, я напишу вам больше, чем стукачи могут рассказать» — то после этого, когда я с ней встретилась, это как бы изгладилось.

Второй раз её посадили по уголовному делу, так что она свободно может жить в Москве. Рубины, мои знакомые, были с её дочерью Ирой в очень хороших отношениях, но мне никогда не хотелось с ней больше встречаться, ни даже вспоминать о ней.

Началась либерализация, и разрешили писать письма из лагеря в лагерь. До того у нас в Мордовии, на 10-м, свирепствовал цензор. Твоё первое письмо с новосибирской пересылки я получила в другом лагере, а на 10-м Евгении Михайловне Фарих пришло окольным путём, через Москву, письмо от её сына из Казахстанского лагеря, и цензор не отдал ей этого письма! Я-то знала, что значит для Евгении Михайловны увидеть несколько строк, написанных рукой сына, и в первый раз пошла по своей инициативе к начальству. Говорю цензору: «Как вы можете так поступать? Письмо пришло из Москвы, вы не обязаны знать, что оно из лагеря». «Но я знаю, что у неё сын в заключении. Не положено писать из лагеря в лагерь». Я сама боялась цензора, уж с ним-то не следовало ссориться, но не сдержалась: «А вы не думаете, что если времена изменятся, вам припомнят вашу жестокость?» Он уверенно ответил: «Не настанет таких времён». Я ничего не добилась и вышла от него с мыслью: Вот кого стоит повесить!

И буквально через два месяца разрешили переписку между лагерями. Светлана, которая освободилась сразу после смерти Сталина, потому что её отца лично знал Хрущёв, связала снова нашу семью. Письма хлынули потоком. В лагерь стали ездить прокуроры, к ним можно было обращаться с просьбами, и они отвечали. Я пошла к такому заезжему прокурору, просила разрешения послать тебе посылку. «А где ваша дочь?» «В Тайшете». «А может, она уже не там? Подождите с посылкой. Через две недели приеду снова». И через несколько дней узнаём, что в Мордовию прибыл этап из Тайшета.

Этап из Тайшета! С других лагпунктов приходят люди и подтверждают: к ним уже прибыли из Тайшета. Вдруг ты — в Мордовии, и окажешься в другом лагере? Ужас, какие терзания. И вдруг терзания кончились. Приехали и к нам тайшетские. В первый же день я увидела новеньких на проверке, подошла, стала расспрашивать. Тебя многие знали и тут же сообщили, что ты в этот этап не попала. Мягко говоря, я была разочарована. Но порадовалась за украинку пани Зосю, которая в этот день встретила свою дочь, ходит с ней по зоне! И мы могли бы с тобой ходить вместе!

Утром я пошла пилить дрова в хоздвор, и в нашей бригаде оказалась новенькая, с хорошим, приветливым лицом, евангелистка Оля Михина. «Вы из Тайшета? Может, вы знали мою дочь?» Она внимательно на меня смотрит: «Подождите, не называйте имени. Я сама скажу, кто ваша дочь. Майя Улановская? Как же, знаю! Мы встретились на пересылке». «Ради Бога, расскажите всё, что помните. Как она выглядела, во что была одета?» «Она зашла в столовую, такая молоденькая, в синей кожаной куртке, в беретике. Я сразу к ней расположилась. Не беспокойтесь, ей плохо не будет. Её любят, ей помогают». Мы пилили с ней в паре, и всё время она про тебя рассказывала. От каждой женщины я узнавала, с кем ты дружила, где была и что делала. Они приходили ко мне в барак после работы, чтобы сообщить ещё какую-нибудь подробность о тебе. Кто-то рассказал, как ты не могла разжечь костёр, кто-то вспомнил, как у тебя заболели ноги по дороге с работы и ты села возле вахты прямо на землю, кто-то сообщил, как ты обматерила бригадира. Молодая белоруска Валя говорила: «Я целый день думаю, что бы вам ещё рассказать». Это было так трогательно! Даже от маленькой воровки Тамары Зайцевой я получила о тебе самые лестные отзывы. Кстати, прибыла группа блатных, и у меня украли комбинацию, но потом вернули с извинениями. Я оказалась на особом положении — все знали, что у меня в Тайшете дочь. Я жаждала встретить кого-нибудь из твоих близких друзей. Наконец прибыла Надя Коваленко. До неё приехала её единоверка, привезла от неё привет и рассказала, что у Нади были трения с другими религиозными женщинами из-за дружбы с тобой, неверующей. Надя оправдала все мои ожидания. Жаль, что мы потеряли друг друга из виду. Она так тебя любила, как любят только в лагере, когда нет никого, кроме подруги. Мы много времени проводили вместе, пока она не ушла в барак «монашек», совсем отказавшись от работы.

Чтобы отправить посылку, больше не требовалось специального разрешения. Прежде всего, я послала тебе 20 рублей — деньги, полученные от бабушки. От нас требовали подписываться на заём. Одна коммунистка говорила: «Покупая облигацию, я снова чувствую себя советским человеком. А вы разве не собираетесь подписываться?» «Нет. У меня нет ни малейшего желания чувствовать себя советским человеком. Я пошлю эти деньги дочери». Я ходила в ларёк, рассматривала продукты и прикидывала, что ты сможешь купить на эти деньги в вашем ларьке.

А как мы с Настей собирали посылку! Я послала тебе тапочки, варежки, ночную рубашку, голубую кофту, перевязанную из старого свитера. Носки и косынка были от Нади. Надя вместе со мной укладывала ящик и гладила вещи: «Майечка будет носить!» Отправив посылку, я думала о каждой вещи: как ты будешь на неё реагировать. Потом ждала ответа. Наконец пришло от тебя письмо. Помню фразу из него: «Меня останавливают в зоне и расспрашивают об этой замечательной посылке». Разве может по силе ощущений что-нибудь сравниться с тем, что мы тогда чувствовали? Меня просили: «Почитайте письмо». Каждую вещь ты упомянула. Кстати, что случилось с голубой кофтой? Кажется, ты её ещё носила после освобождения. А потом она полиняла. Она с самого начала была немного линялой. Я её распустила и использовала, вместе с другими старыми вещами, чтобы связать покрывало для постели. На воле кофта утратила всю свою былую прелесть.

Надя дала мне твои стихи о неверии. Они перекликались с моим собственным настроением. Я их переписала, твердила всё время, но запомнить не могла — со времени одиночки утратила способность заучивать стихи наизусть.

С отцом долго не было никакого контакта. В конце 1954 г. его актировали[48], но деваться ему было некуда — в Москву не пускали. Он оказался в инвалидном доме под Карагандой и примирился со своим положением. Но я не примирилась — тут же стала хлопотать, чтобы кто-нибудь из родных, живших в провинции, взял его к себе. Вся переписка с отцом в первое время была сосредоточена на этой теме. А потом он писал об интересных людях, встреченных за прошедшие годы, о прочитанных книгах. Часть наших инвалидов из Мордовских лагерей тоже актировали, и некоторые из них попали в тот же инвалидный дом в Казахстане, что и отец. Они рассказали ему обо мне. Письма от него стали приходить очень часто, и все они сохранились.[49]

Всё чаще стали освобождать заключённых, подавших заявление о пересмотр дела. Бабушка хлопотала за меня, добилась приёма у прокурора, и он ей сказал: «Ваша дочь не пишет жалобы, значит — виновата». Бабушка умоляла меня просить о пересмотре дела. Но я не стремилась на волю, пока ты сидела. И вообще не хотела обращаться к ним ни с какой просьбой. И так-таки ни разу не обратилась. Никто в лагере не понимал такой позиции, но я не могла иначе.

…В лагере я была связана со многими людьми. Мария Ивановна, о которой я сейчас расскажу — из тех, кого я близко знала, кто читал мне свои письма, рассказывал своё дело. Это у неё сияли глаза, когда я стояла у вахты, чтобы встретить своих друзей, первой сообщить новость о Сталине. С очень славянским лицом, красивая, видная, как изображают русских красавиц. Лет сорока, кажется, из Курска, и фамилия какая-то очень русская. Умная, хорошая женщина. Она любила со мной говорить, а я любила её слушать. Сидела она за оккупацию. Муж, офицер, был на фронте. Она осталась с двумя детьми и работала в управе — там же, где и раньше — регистрировала смерти, рождения. Никаких других «преступлений» не совершала. Но после освобождения её арестовали и обвинили в том, что она работала на немцев. Приехал муж, майор, член партии. Раньше, до войны, они были благополучной советской семьёй. Судили открытым судом, со свидетелями, при большом стечении народа. Когда мужу задали какой-то вопрос о жене, он возразил: «Она была моей женой, теперь она — враг народа». Не помню, сколько ей дали. Сестру тоже арестовали и дали 5 лет — только за то, что от неё не отказалась. Дети, шести и восьми лет, остались у старухи-матери. Мать в редких письмах писала, что муж, хотя и платит детям, но страшно их против неё настраивает, внушает им, чтобы забыли, что была у них мать, чтобы ей не писали. Так она и жила — одно письмо хуже другого, посылок не получала. А была такая любовь, такая семья. Сама она считала, что ни в чём не виновата — их бросили все — и советская власть, и армия, предоставив умирать вместе с детьми. Десятки миллионов должны были лечь и умереть. А она не хотела умирать, и детей сохранила. Немцев она ненавидела за все несчастья, никогда не имела с ними никаких контактов, ждала конца войны, и всё. Беспокоилась, вернётся ли муж, выживут ли дети.

Но вот, что было дальше. Во-первых, освободили сестру, и она оказалась дома. Мария Ивановна была счастлива — ведь сестру схватили из-за неё. Та писала, что муж стал их навещать, взял детей, что он её любит, не женился. А она — ни за что! Ведь он не делал никаких попыток с ней встретиться после её ареста, поговорить, помочь, что-то выяснить. Ещё до суда официально от неё отказался и тут же, автоматически, получил развод. И как себя вёл потом! Но сестра в письмах всё подбиралась к этой теме. «Знаешь, какое было время. Он бы только сам напрасно погиб. А так — он смог помогать детям». Мария Ивановна говорила: «До чего может дойти человек!» Она бы, конечно, так не поступила. Она просто поняла, какой он ничтожный, жалкий человек. Её освободили в 1955 году по пересмотру дела. И под конец я ей тоже сказала: «Ладно — выйдете, может, ещё будет у вас с ним жизнь». Вот она была из тех, кого лагерь и всё, через что она прошла, сделали больше, крупнее. Мы обменялись письмами, но слишком много было у каждого своего.