История одной семьи — страница 57 из 117

А свидание прошло так. Он стоял в кабинете следователя, смотрел в окно и ждал. Открылась дверь, её ввели, он скользнул взглядом и спросил надзирательницу: «Когда же приведут мою жену?» Герта к нему бросилась: «Миша, ты не узнал меня?» Он отшатнулся: Вид у неё был ужасный. Она из тех женщин, которые хорошо выглядят, если ухожены. А тут — волосы заплетены в две жалкие косицы, сама сгорбленная. Потом он овладел собой. Свидание было коротким. Она успела ему сказать: «Миша, я от тебя ничего не скрыла». Он ответил: «Я тебе верю. Как Володька?» «Володьки не будет». Так они расстались.

Мать взяла ребёнка, уехала в Алма-Ату к старшей дочери. Муж посылал матери много денег на ребёнка и посылки Герте. Посылки спасли ей жизнь: была она очень болезненной и откупалась посылками от работы. Однажды показала мне письмо от сестры: «Миша — это какая-то Пенелопа в штанах. Весь год работает, а каждый отпуск проводит с нами.» Это было уже на восьмом году её заключения.

В последнее время она, в основном, лежала в Центральной больнице. В 1955 её сактировали по инвалидности и освободили. Она уехала с мужем на несколько месяцев в Крым. Оттуда посылала мне фотографии, писала, как счастлива с Мишей, какой он замечательный человек. Она решила родить ему второго ребёнка, хотя врачи очень не советовали. В общем — полное счастье. Увиделись мы снова в 1961 году в эстонском городе Пярну, где я жила летом с внуком, и отпраздновали наше освобождение. Там, в Пярну, Миша встретил товарища, с которым начинал службу. Товарищ за эти годы стал генералом. Миша описывал нам, как тот живёт. Я говорю: «Вот какую цену вы заплатили за свою жену». «Не считаю, что заплатил слишком дорого». «Но на что вы рассчитывали? О чём думали, когда узнали, что ей дали 25 лет?» «Ни о чём не думал. Ведь она — моя жена. А жена — это навеки, навсегда». «И вы бы ждали её 25 лет?» «А как же иначе?».

Реабилитировали её через много лет. Но не нужна ей была реабилитация. Она не работала: он всегда прокормит. И за ребёнком маленьким он ухаживал. Но почему-то некоторых людей жизнь бьёт непрерывно. Хорошо, что у них родилась вторая дочь. Старшая заболела раком и умерла. А он, такой всегда здоровый человек, в 50 лет перенёс тяжёлый инсульт и после него не оправился. Пришлось ей пойти работать. Очень тяжело ей теперь живётся. Но когда они в последний раз приезжали ко мне в Москву, она рассказала, как они отметили окончание её 25-летнего срока. Уже после инсульта, уже не тот, что прежде, он ей сказал: «Сейчас бы я стоял у вахты лагеря и ждал свою старушку». Он бы дождался, но она наверняка бы не выдержала.

…Режим всё больше смягчался. Разрешили носить свою, неказённую одежду. Чувствовалось, что разваливается лагерная система. Некоторые проявляли ужасное нетерпение. Я по-прежнему не ждала воли. Я ждала только писем и свиданий.

Ко мне на проверке подошёл надзиратель и сказал доброжелательным тоном: «Приоденьтесь-ка. Есть у вас, во что? К вам приехали на свидание». Надзиратели вообще были тогда настроены добродушно. Мне доверительно говорила одна из них: «Кто же пойдёт в лагерь с охотой? Но мы в деревне — голодные и оборванные, а здесь — кормят, обмундирование дают, и можно ещё помочь своим. Не думайте, что все мы злые. Я жалею заключённых и когда дежурю в карцере, всегда стараюсь помочь. Но среди вас, знаете, попадаются такие суки, что могут продать нашего брата». Тогда народу в деревнях жилось немногим лучше, чем нам. Случалось, что вольные подбирали хлеб, когда он у нас оставался.

О самом свидании я рассказывать не могу. Помню, что когда появилась Ирина, все в зоне говорили о том, какая она красавица. А ведь Сусанна была красивее, но женщины этого не замечали. Ирина была для них, как посланница с заманчивой и прекрасной воли.

Наконец, Сусанна уехала на переследствие. То, что я узнавала о вас, находившихся в Москве, волновало больше всего. Вскоре нам написали о докладе Хрущёва на ХХ съезде.

А потом приехала комиссия — освобождать заключённых. В разных лагерях комиссии работали по-разному. У нас освобождали с формулировкой: «За нецелесообразностью дальнейшего содержания под стражей». В суть дела не вникали и требовали признать свою вину. Освободили сотни заключённых, но кое-кого оставили «за тяжестью преступлений». Среди них — пожилую украинку и молодую литовку из портняжной мастерской. Обе принимали активное участие в партизанской борьбе, у обеих — как они признались — была «кровь на руках». Их отправили в другой лагерь.

Меня вызвали: «Расскажите о своём деле». Я коротко рассказала. «Признаёте ли вы себя виновной?» «Безусловно, нет». «Тогда мы освободить вас не можем. Реабилитировать мы не компетентны. Для реабилитации необходимо переследствие». И меня оставили.

Не освободили также и одну из моих приятельниц, Ксению Борисовну. Она была дочерью царского генерала, начальника Юго-Западной железной дороги. Отец ушёл с белыми. Семнадцатилетней девушкой она осталась за главу семьи. В 20-х годах вышла замуж за известного украинского националиста Чекаленко, прожила с ним недолго, его арестовали и расстреляли. Можно себе представить, какой была её жизнь. Неудивительно, что она ушла с немцами. Переводила в Германии в каком-то учреждении документы. Там её и взяли. Капица, двоюродный брат Ксении Борисовны, помогал оставшемуся на воле сыну Ксении Борисовны. Сыну было лет 15, когда наши взяли Берлин. Стал большим патриотом, как многие белые, вступил в какую-то часть. Сильно страдал из-за её ареста, писал ей очень редко.

Говорили, что Ксения Борисовна антисемитка. Но вульгарных антисемитских взглядов она никогда не высказывала. Это было дурным тоном, а Ксения Борисовна — человек воспитанный. На этом же лагпункте жила Сара Лазаревна Якир, вдова расстрелянного командарма. Ксения Борисовна знала её по Киеву, где до самого 37-го года та была «первой дамой». Весь антисемитизм Ксении Борисовны, если он и был, возник на почве подобных воспоминаний. До революции она видела евреев, только проезжая в коляске мимо синагоги. Наверное они ей казались кем-то вроде мусорщиков. И вдруг эти мусорщики превратились в хозяев страны, а она — дворянка, дочь генерала — стала парией. И тут, в лагере она, которую все уважали за то, что она умела работать и держалась с достоинством — при отсутствии посылок, — убедилась, каким ничтожеством оказалась «первая дама». Встречая любого начальника, Сара Лазаревна подобострастно кланялась: «Здравствуйте, гражданин начальник!» Ладно, оставим в покое Сару Лазаревну, она умерла, бедняга. И достаточно в жизни настрадалась.

Письма из Москвы меня совершенно подготовили к твоему освобождению. Получив 25 апреля телеграмму, что ты вышла из тюрьмы, я стала тебя ждать. Ведь Москва так близко от Потьмы. А ты не едешь. Промежуток времени до 1 мая, когда ты, наконец, приехала, показался мне ужасным.

Свидание наше было для меня тяжёлым переживанием. Не могу я об этом говорить. Я тебя не узнала. Лучше бы ты надела в дорогу лагерную телогрейку. В незнакомом длинном пальто ты показалась мне чужой.

Под конец нас осталось человек тридцать. Зону ликвидировали, а нас поселили в помещении конторы. Освободили меня без реабилитации. Вместо «измены родине» дали статью: «разглашение служебной тайны». Ещё несколько дней манежили в Потьме. Там же выдали паспорт.

Я ехала поездом в Москву и смотрела на вольных с отчуждением. Обратила внимание, что люди очень ярко одеты. При виде военного или милиционера хотелось держаться подальше. А с друзьями всё было просто. Я ни на кого не была в обиде. Все они вели себя достойно во время моего следствия. Правда, они не писали мне в лагерь писем, ну и что же? И я ведь не писала своим друзьям, арестованным в тридцать седьмом году.

Как я встретилась с вами, как вошла в дом — об этом говорить трудно. Как будто внутри что-то обрывается.

Рассказ дочери

Дело Слуцкого, Фурмана, Гуревича и др

I

Мне было 15 лет, когда арестовали мать. 21 февраля 1948 года я пришла вечером из библиотеки и разглядывала, лёжа на диване, атлас звёздного неба. Вдруг обратила внимание на то, что отец сидит в неудобной позе на стуле. Спросила: «А где мама?» «Боюсь, что маму арестовали», — ответил он тихо.

С обыском пришли на следующую ночь, перевернули всё вверх дном в квартире. Перевернули всю жизнь. Ещё долго я не хотела этого понимать, жила прежними детскими интересами, беспокоилась об отметках в школе, ходила на каток. Но арест матери висел над душой, как туча.

До этого дня я совсем не задумывалась над вопросами, которые вдруг, в один день, приобрели огромное значение. В справедливости нашего строя я нисколько не сомневалась. В 37-м году мне было только 5 лет. Того, чем жили тогда и позже мои родители, я не заметила, а они никогда не вели с нами, детьми, политических разговоров — боялись, что мы случайно проболтаемся о том, что слышали дома. Умышленно не учили нас английскому языку, чтобы свободно говорить между собой.

Я любила песни, которые пели родители с нашими гостями. В песнях звучала романтика революции и гибели за счастье народа, как и в рассказах отца о подполье, ссылке, о побеге за границу, о Гражданской войне. Какова была в Советском Союзе реальная жизнь народа, я знала плохо, только смутно помнила нищую сибирскую деревню, где провела два года в эвакуации во время войны.

Правда, в нашем доме никогда не говорили с энтузиазмом о Сталине. Однажды мать была поражена, когда я поделилась с ней сомнением: кого следует больше любить — Сталина или родителей. Но она только грустно покачала головой.

Помню, я увидела фотографию незнакомого мне человека, и мать сказала, что это — старый друг семьи, которого много лет назад арестовали. Перед арестом он спросил сына, как бы тот реагировал, если бы его объявили врагом народа. Сын ответил, что убил бы отца своими руками. Мать спросила: «А как бы реагировала ты, если бы тебе сказали о нас такое?» «Я бы не поверила». На этом разговор окончился. Я не спросила, за что арестовали их друга. Я чувствовала, что мать не хочет распространяться на эту тему.