История одной семьи — страница 75 из 117

Но я хочу сказать, что психологически получалось так, что, допустим, Ковалёв не хотел связываться с делом, которым занимался Якир, но связывался же. И я, поругавшись из-за вполне определённых вещей с Якиром в 1970 году, взял и вышел из Инициативной группы. Очень хотели узнать от меня на допросах в Лефортове, почему это я вышел. Естественно, Якир им это «осветил». Но он осветил со своей точки зрения. А они хотели, чтобы я сам рассказал. Но я на этот вопрос отказался отвечать, как и вообще на все их вопросы. Кроме таких: «Это ваша подпись?» «Да, моя». «Значит, вы автор?» «Да, или один из авторов». Ну, а потом, когда посадили Вовку Буковского, так я опять вернулся в Инициативную группу. Потому что, связавшись, эти связи разорвать уже нельзя. Ты чувствуешь, что ты нужен, что ты можешь чем-то помочь, что очень трудно, что посадили очередного товарища. И тут вступают в борьбу две силы. Центробежная — то есть, бежать от этого страшноватого «центра», страшноватого не тем, что пребывание в нём чревато арестом, а тем, что собрались там уж очень разные люди. Что одно дело — та же Великанова и тот же Ковалёв, которые мне всегда были близки, с которыми я всегда находил общий язык и которым я безгранично доверял, как и они мне, а другое дело Якир и Красин. Значит, бежать, отделиться, не быть, так сказать, в этой обойме, в этой команде, футбольной или иной. Быть самому по себе, как Синявский, как Даниэль — свободные литераторы, каким и я был долгое время, до демонстрации в связи с оккупацией Чехословакии в августе 1968 года, когда познакомился с Григоренко. Но я уже, конечно, о нём много слышал, а он читал мои письма, в частности, в защиту Гинзбурга и Галанскова. До этого я, повинуясь голосу своего разума и своей совести, выступал на свой страх и риск. Так же, как и другие. Но Пётр Григорьевич сказал: «Давайте объединимся, и тогда мы все будем лучше работать». Григоренко и был носителем такого организующего начала. Его арест нас и объединил. Но фактически-то мы не объединились. У нас всегда были разногласия, никогда не было полного доверия всех ко всем. Потому что мы были слишком разные люди. Никто не подозревал, конечно, что Якир и Красин так себя поведут, но это были люди другого стиля. Или, например, Буковский. Он был самым настоящим борцом, чтобы не сказать революционером. В расхожем представлении с понятием «революционер» непременно связан атрибут насилия. Но если это исключить, то он был революционером — с темпераментом борца, практического деятеля, который считает, что для дела можно себе позволить очень многое. А Ковалёв был настроен совершенно иначе. Я был согласен с Ковалёвым. И хотя Вовка-то Буковский герой — да что об этом говорить! — он не был мне так близок, как тот же Ковалёв. Правда, Буковский не был членом Инициативной группы, но это совершенно неважно. Ведь то недолгое время, что он был на воле, он всегда входил в самое ядро. И больше всех, конечно, дров колол. Он всегда больше всех делал, потому что интенсивность его практической деятельности была огромна. Стоит вспомнить его обращение к психиатрам. Он функционировал с колоссальным напряжением, непрерывно, и был самым настоящим профессионалом. Не помню — кого же это судили? Он подошёл ко мне и говорит: «Ну что ж, ты, значит, вышел из Инициативной группы, теперь ты и „Хронику“ откажешься делать?» Я говорю: «Почему же? Как делал, так и буду делать».

Приехал в Израиль из Москвы ученик Ковалёва Ривкин, и мы с ним обратились к Вайдману, швейцарскому профессору, крупному физиологу, который тоже приезжал сюда. Мы с ним встретились. И по его, и по всем отзывам, Сергей — выдающийся учёный ХХ века. У него есть идеи необыкновенной смелости, открытия в различных областях биологии. Это учёный огромных возможностей и уже больших достижений. И всем этим он пожертвовал делу своей совести и гражданскому долгу. Его выгнали из университета, он потерял лабораторию. Его взял к себе на работу человек большой доброты и широты, покойный Виталий Рекубратский, ихтиолог. Сергей и в этой области тут же стал делать открытия, нашёл какие-то мутации, хотя рыбы не были его прямым призванием. А в повседневной жизни он как бы человек замедленного действия. И при этом — огромного обаяния. Ещё не познакомившись с Ковалёвым, я слышал, что его нельзя не полюбить, что в нём — изумительная естественность, как в Андрее Дмитриевиче Сахарове, и в этом они сродни друг другу. И он удивительно умён. В нём нет никакой узости, какая бывает у некоторых учёных, будь то гиганты в своей области. А у Сергея — огромный интерес ко всему — просто к жизни, к людям, к литературе, искусству, к природе. С ним было всегда легко. С Таней, например, Великановой, которую я так же люблю, как и Сергея, и то бывало иногда трудно. Она как-то задыхалась от собственной огромной — внутренней — нервной и духовной деятельности. И создавала вокруг себя напряжение, как бы поле. И с ней бывало тяжело. Но я же и сам тяжёлый человек, я знаю. А с Сергеем всегда было легко. Обычно он у нас бывал, но прийти к нему на улицу 26-ти бакинских комиссаров и провести несколько часов, обычно уже до утра — было праздником. Он как-то удивительно успокаивающе действовал на людей. Хотя он вовсе не из той породы, что горьковский Лука — очень хороший, кстати, старичок. Единственный положительный герой пьесы «На дне». Лука успокаивал людей непосредственно, словами, он был против туполинейной, ранящей людей правдивости. Он их оберегал с помощью некоторых мистификаций. А Сергей как раз всегда говорил правду. Никогда не стремился ни сам в себе взрастить иллюзии, ни другим людям привить какие-то миражи. Умел смотреть правде в глаза. Какая-то исходила от него атмосфера необыкновенной внутренней уравновешенности, доброй силы и спокойствия. И в этой атмосфере было очень легко дышать.

* * *

Пётр Якир был как бы девственник. Всех обыскивали, а его нет. Потом, из разных источников, до нас стали доходить слухи, будто он давно был связан с органами. Но я и тогда считал, и сейчас считаю, что Петя был «двух станов не боец», а боец одного, нашего, стана. Тем не менее, его не обыскивали. То ли КГБ не хотел трогать его мать, Якиршу, командармшу, то ли у них были свои тактические соображения, потому что он вёл себя так, что давал КГБ очень много сведений. Скорее всего, и то, и другое. И вдруг, по заведённому уже о хронике делу No.24 — у Якира обыск. А стиль дома был такой: как-то Ира Якир — а она-то как раз собирала информацию и была большой мастерицей — поехала на Украину с ответственным, так сказать, партийным заданием от папы, и там, на Украине, выдержала обыск, обманула КГБ и привезла в каблуке какие-то бумажки, что, в общем-то, было не так-то просто, потому что Галина Борисовна [КГБ] — вполне квалифицированная дама в смысле обысков. Между прочим, Ира Якир всегда была безупречна: и имя её, и репутация — абсолютно белоснежной белизны, как и Вали, её матери, не говоря уже про мужа Иры, Юлика Кима. И когда Ира вернулась с Украины и, смертельно усталая, заснула, отвинтив свой каблук, то тут-то и пришли с обыском и прямо взяли этот каблук с записочками. Это — я вперёд заглядываю — было после первого обыска. Я просто хочу сказать, что и после первого обыска, когда Петя в этом плане уже не был персона грата, всё равно никаких предосторожностей в доме не соблюдалось, а Петя бывал всегда пьян. Помню, как на лестнице этой проклятой Пётр рассказывал чудовищные вещи Габаю, едва тот освободился: «А вот этот номер „Хроники“ делают Якобсон и N.» А сам Якир, кстати, «Хронику» не делал, никогда близко к ней не подходил. Габай просто содрогнулся. Не удивительно, что он потом бросился из окна. Я бы не бросился, я бы побоялся, но Габай уже был травмирован. Он понял, что попал просто в гадюшник. Что действительно всё это бесовщина. И в этой совершенно бесовской атмосфере жили такие чистые люди, как Ира Якир. Всё это очень трудно понять, но знать это нужно. Когда у нас был первый обыск по делу Nо.24, то мы как-то сумели дать знать[105], и к нам все устремились. Уж если к нам на обыски приходили люди, то к Якиру хлынули настоящие толпы, как паломники в Мекку, только с необычайной оперативностью. Говорят, у него делал обыск генерал. Когда пришли с обыском, дом Якира был, как обычно, полон народу. Во время обыска уходить, как известно, нельзя, и всех рассадили по диванам и стульям. А в это время новые люди валят буквально толпами. Сначала пускали, а потом прекратили: какой же это обыск, когда толпа собралась чуть ли не как на проводах в Израиль. Насколько я помню, обыск продолжался больше 12-ти часов. Многие, так сказать, мученики освободительного движения дремали на лестнице. Короче, только Якобсона там и не хватало. Каким-то образом мне дали знать, что у Якира обыск, и я туда двинулся. Когда я туда явился, было не очень поздно. Ещё и после меня приходили люди и имели героическую возможность сидеть до утра на лестнице и ждать до конца обыска. На них просто плевали. Тем не менее, вызвали большой наряд милиции, чтобы контролировать это дело, чтобы не хлынул туда народ густым потоком. Я заметил милицейские машины, их называли «раковые шейки». Сел в лифт, приехал в знаменитую квартиру 75, позвонил. Мне открыл высокого роста джентльмен, крупный офицер КГБ, и довольно вежливо спросил: «Кто вы такой?» Раздался истерический вопль Якира: «Это мой друг Якобсон!» Тогда тот спокойно закрыл перед моим носом дверь. Из квартиры вышли три милиционера. Не кагебешники, которые, будто бы, во главе с генералом делали обыск, а милиционеры. Спокойно взяли меня под ручку, посадили в лифт, и пока лифт спускался, лейтенант милиции спрашивает: «Вы почему в нетрезвом состоянии появляетесь в общественном месте?» А я говорю: «Это, может, для вас оно общественное место, а я приехал в гости к моему товарищу Якиру». А лифт всё ехал. «А почему вы такой небритый?» «Небритый я, потому что я не побрился, а вот у вас, по молодости лет, борода вообще не выросла». Это он съел, но когда мы вышли на улицу, он сказал: «Вот машина, и сейчас мы вас как пьяного хулигана доставим в милицию». А дальше он показал налево, проявив прямо-таки необыкновенное великодушие: «Но если вы сейчас же уйдёте отсюда к такой-то матери, то у вас есть шанс». Я без колебания выбрал второй вариант. Смирно и тихо свернул налево и, очень р