«Вот он, — думала я, — призрак тети Корнелии».
Сезон прощаний
1
Шли недели, я стала нетерпеливой. Меня снедала потребность заполучить кусочек мира только для себя одной, полностью отделить его от жизни, которую я вела каждый день. От этого желания пекло гортань. В школьной жизни наступил период великой лени, даже уроки сестры Линды надоели. Первое весеннее тепло только усиливало скуку, наполняло все вокруг злыми мухами, размывало синеву моря так, что оно растворялось в воздухе. Даже с Микеле я вела себя невыносимо. Он все так же преданно провожал меня до автобусной остановки, но я говорила с ним без особого желания. Поцелуй мы больше не обсуждали: он остался в том дне, словно был заперт на старой фотографии, которую лишь изредка вытаскивают на свет.
— Что случилось? — несколько раз пытался спросить у меня Микеле, но я только пожимала плечами.
Я ничего не знала о чувстве, охватившем меня. Сегодня я могла бы назвать его некой формой скрытой меланхолии, но в те дни не понимала подобных эмоций, свои двенадцать я знала только, что все больше и больше напоминаю ту маленькую девочку из истории тети Корнелии. Я могла бы проходить сквозь двери и стены, сидеть в комнате, но оставаться невидимкой. Мама трепетно следила, чтобы я хорошо ела, спала не менее девяти часов в день и усердно училась. Она зациклилась на моем распорядке дня и не осмеливалась копать глубже — возможно, из страха найти нечто такое, что нарушит и без того ненадежный внутренний баланс нашей семьи.
Однажды в середине мая, возвращаясь из школы, я увидела бабушку Антониетту, которая ждала меня у дверей своего дома.
— Зайди, Мари, зайди ко мне.
Я поцеловала ее в щеку. Она забрала у меня портфель и впустила в дом.
— Как сегодня в школе?
— Хорошо, бабушка, все как обычно.
Она села напротив меня, скрестив руки на коленях. На столе стояли наполовину пустая чашка кофе и печенье.
— Я испекла его сегодня утром, Мария. Ешь-ешь, а я пока допью кофе.
— Хорошо, бабушка, но потом я пойду, а то мама будет волноваться.
Бабушка мгновенно засуетилась. Она торопливо допила последний глоток кофе, поставила чашку и кофейник в раковину, положила два печенья на блюдце и придвинула ко мне.
— Прежде чем ты уйдешь, Мари, я должна тебе кое-что показать.
Я смотрела, как она быстро идет в спальню. Дожевала печенье и последовала за ней. Запах бабушкиной комнаты — один из запахов детства, который пробуждает у меня самую сильную ностальгию: старое дерево со сладкими нотами талька и нафталина из шкафа, где все еще хранилась одежда дедушки. В изголовье высокой и широченной кровати стояли изображения святых, а ниже, у их ног, высились горы подушек. На тумбочке всегда лежала Библия и стояло пылающее красным стеклянное сердце Иисуса.
Бабушка включила свет и подошла к зеркалу.
— Что мы будем делать? — спросила я.
Но она не ответила.
Я ужасно удивилась, когда она спустила лямки сарафана, а затем и бюстгальтер — без тени смущения, словно это совершенно естественное поведение перед внучкой. Бюстгальтер повис на талии, а большая и дряблая грудь сползла на живот. Широкие темные ареолы были усеяны мягкими белыми волосками, дерзко торчавшими тут и там. Ее грудь не походила на грудь матери, которую я видела, когда была младше.
— В чем дело? — спросила я, пытаясь отвести взгляд от обнаженного торса бабушки, но она, всегда любившая поговорить, в этот раз молчала.
А потом схватила меня за руку и медленно поднесла ее к одной из своих грудей. И зашептала нежным голоском слова, которые, казалось, предназначались только мне, и никто другой не должен был их слышать:
— Ты тоже это чувствуешь?
И она разжала мои пальцы, чтобы я могла пощупать мягкую массу, окружавшую ареолу. Вначале я ощущала только тепло и бесконечную мягкость, в которой пальцы тонули, как в поднимающемся тесте.
— Закрой глаза, Мари, чтобы лучше понять.
Я сосредоточилась на том, что было скрыто под жаром и мягкостью, — на плоти, узелках, венах, скользящих под кончиками пальцев. А затем словно каменистое препятствие на пути… Вот оно. Твердый комок прямо под кожей. Я открыла глаза, когда пальцы замерли на этом загадочном камешке, таящемся в глубине.
— Вот, Мари, ты тоже это чувствуешь, верно?
Сухие морщинистые пальцы бабушки Антониетты сжимали мои. Ее дыхание было совсем рядом. И по непонятной причине я ощутила головокружение и тошноту. От чего-то большого — например, предчувствия осторожной и безмолвной боли, которая распространяется повсюду. Ощущения, когда нечто неотвратимо меняется, а все остальное становится неважно.
Я с ужасом отдернула руку, а бабушка принялась быстро одеваться, пытаясь спрятать под улыбкой тень тоски, омрачившую ее лицо.
— Что это такое, бабушка?
— Ничего, Мари, я просто хотела посмотреть, почувствовала ли ты это тоже. Но это пустяки, не волнуйся.
Она вернулась на кухню и убрала печенье.
— Я сейчас пойду домой, а то мама будет беспокоиться. Что это такое, бабушка? — настаивала я.
— Ничего, Мари, ничего. Но ты должна пообещать мне одну вещь. — И она сбегала за Библией, лежащей на тумбочке. — Положи руку сюда.
Я заглянула в смолянисто-черные глаза бабушки, такие же, какими станут когда-нибудь мои, и провела пальцами по обложке истрепанной книжки.
— Поклянись, что никогда никому не расскажешь, — потребовала бабушка. — Даже маме. Это будет нашим секретом.
Я покорилась, но в груди поселилась болезненная тяжесть. Оглядываясь назад, я думаю, что в той комнате неизбежно осталась часть моего детства.
Позже, дома, я не стала есть, притворившись, что у меня болит живот. Я провела остаток дня в постели. Время от времени смотрела на улицу через стекло, вздыхала и снова закрывала глаза. На следующий день я рассеянно слушала уроки. На физкультуре Касабуи спровоцировала меня, прицепившись к моим штанам с крошечными дырочками на коленях, которые мама забыла зашить.
— Де Сантис, ты и правда нищая, — бросила Паола со смехом.
На меня обрушилась хорошо знакомая ярость, дремавшая с того дня, когда я поколотила одноклассника в младшей школе. Я подскочила к Касабуи, расцарапала ей лицо и принялась драть за волосы, пока она извивалась, не в силах поверить в происходящее. Прежде чем монахини бросились нас разнимать, я успела оставить обидчице на память ужасную кровавую царапину от правого глаза к губам.
— И больше не называй меня Де Сантис! — крикнула я ей. — Меня зовут Малакарне. Запомни!
Меня отстранили от занятий до конца дня. Сестра Линда, убитая горем, предупредила, что, если такое повторится, она будет вынуждена исключить меня из школы.
— Благодари учителя Каджано: он попросил дать тебе еще один шанс. Я никак не ожидала такого от тебя, Мария.
Так закончился мой первый год в средней школе.
2
Бабушка умерла полтора месяца спустя, так и не рассказав никому о болезни, которая стремительно пожирала ее. На улице стоял июль. За неделю до кончины, когда бабушка Антониетта уже считала дни, оставшиеся ей на этом свете, она попросила меня зайти к ней домой. Она сильно похудела, лицо стало пепельным, кожа поблекла, как и глаза. Тетушкам она рассказывала, что перенесла тяжелый бронхит, лишивший ее сна и аппетита, а моей матери, которая настаивала на визите к доктору, ответила, что врачи ничего не понимают.
— Вот, возьми это, — сказала мне бабушка, открывая ящик комода. — Спрячь их, Мари, они тебе пригодятся, чтобы учиться у монахинь. Спрячь их и никогда не отдавай отцу.
Ему она не доверяла.
Бабушка вложила мне в руки семьсот пятьдесят тысяч лир — думаю, все свои сбережения, — затем положила сверху фотографию: она вместе с дедом, в юности.
— Ты была красивой, бабушка.
— Да, я была красивой. И ты похожа на меня, Мария. Видишь? У тебя мои глаза. Подожди, пока вырастешь, и тогда увидишь.
Я нежно дотронулась до фото, боясь оставить на нем пятна.
— Этот снимок принесет тебе удачу, Мари. Ты тоже найдешь хорошего паренька, который тебя полюбит. Твой дед очень меня любил. — Она поцеловала меня в лоб и в макушку. — И еще кое-что, Мари. Помни, что дурное семя, которое я видела в тебе, когда ты была маленькой, — это неплохая черта. Ты должна вытаскивать его наружу, когда понадобится, когда другие захотят раздавить тебя и наложить сверху кучу. Дурное семя необходимо тебе, чтобы выжить. — И она снова поцеловала меня в макушку. — И подожди, подожди, еще кое-что…
Бабушка слегка наклонилась в мою сторону, потому что слишком устала, чтобы сильно нагибаться, и нежно посмотрела на меня. Она казалась безмятежной. Именно эту успокаивающую картину я постаралась сохранить в памяти.
— Помни, что смерть не должна пугать. Ты знаешь, что сказал святой Августин?
Я резко помотала головой.
— Что умереть — это все равно что спрятаться в соседней комнате. Поэтому я всегда буду там. Постучи, и я приду.
В последний день бабушки Антониетты на этом свете мы все собрались у ее постели. Я смотрела на маму. Отчаяние и боль читались в ее взгляде, глаза взблескивали, как песок на дне моря. Тяжелые занавески закрывали окна и пропускали тусклые лучи, которые едва освещали комнату. Бабушка лежала на кровати в спальне, накрытая голубым одеялом с золотой окантовкой, похожая на принцессу. Волосы, совершенно белые, реяли вокруг головы, а по бокам завивались мелкими кудряшками. Глаза немного запали с тех пор, как я в последний раз видела бабушку, и кожа на шее стала еще более морщинистой и казалась сухой, шелушащейся. Щеки вдруг резко обвисли, и вся бабушка Антониетта неотвратимо старилась час от часу. Мое время тянулось с бесконечной медлительностью и, как злобный колдун, оттягивало момент окончательного взросления, а для бабушки словно прошли годы. Она превращалась в другого человека.
И вдруг ее беззащитное тело внезапно отвернулось от нас со вздохом, который заставил всех ошеломленно застыть, потерять дар речи и затаить дыхание. Мать, тетушка Наннина, ведьма, тетушка Анджелина и Цезира — все умолкли перед зрелищем уходящей жизни. Некоторое время бабушка оставалась неподвижной, лежа лицом к тому углу комнаты, который не освещала ни одна свеча, выставив на наше обозрение тонкую, почти детскую шею. Вдруг тело, скрытое полутьмой, — маленькое, хрупкое, состоящее из одних костей — снова испустило вздох, легкий и очень долгий. Тогда это и случилось — то, чего боялась мама, потому что видела это раньше у своего отца. Леденящий, похожий на хлюпанье, предсмертный хрип, который в наших краях называют непереводимым словом 'u iesm' — своего рода