— Сексуальные желания? — спросил доктор.
— Никаких, — ответил я. И чтобы придать еще большую ясность, добавил: — Абсолютно ничего.
Ответа не последовало. Был ли Лондон потрясен? Я не мог понять выражения его лица. И тогда, поскольку для нас обоих все было очевидно, сказал:
— Только не говорите мне, что это чувство вины.
Тут доктор Лондон произнес самую длинную фразу за весь этот день.
— Вы чувствуете себя… виновным в смерти Дженни?
Чувствовал ли я себя… виновным в смерти Дженни? Я сразу же вспомнил о настойчивом желании умереть в тот день, когда умерла Дженни. Но оно быстро прошло. Я ведь знаю, что Дженни умерла от лейкемии не по моей вине.
— Может быть. Вероятно, какое-то время я чувствовал свою вину. Но, в основном, я сердился на самого себя. За все, что мне следовало бы делать, пока она еще была жива.
Возникла пауза, потом доктор Лондон произнес:
— Что именно?
Я снова заговорил о своем отчуждении от семьи. О том, как моя женитьба на девушке из несколько (в огромной степени) другого социального слоя превратилась в декларацию моей независимости. Смотри, Папочка — Денежный Мешок, как я справляюсь без твоей чертовой помощи.
За исключением одного. Из-за меня Дженни было очень тяжело. И не только эмоционально. Хотя и этого было достаточно, учитывая ее склонность к культу родителей. Но еще хуже был мой отказ что-либо у них брать. Для меня это стало источником гордости. Но, черт возьми, разве отсутствие денег в банке могло быть чем-то новым и удивительным для Дженни, которая выросла в бедности?
— Исключительно из-за моего высокомерия ей пришлось принести столько жертв.
— Вы считаете, что она воспринимала это как жертвы? — спросил Лондон, возможно, интуитивно чувствуя, что Дженни ни разу ни на что не пожаловалась.
— Доктор, то, что она могла думать, больше не имеет никакого смысла.
Он взглянул на меня.
На какое-то мгновение я испугался, что могу заплакать.
— Дженни умерла, и только сейчас я вижу, каким я был эгоистом.
Воцарилась пауза.
— Каким? — спросил он.
— Мы кончали Университет. Дженни получила стипендию для учебы во Франции. Когда мы решили пожениться, не возникло никаких сомнений. Мы просто знали, что мы останемся в Кембридже, и я продолжу занятия юриспруденцией. Почему?
Опять молчание. Доктор Лондон ничего не говорил, а я продолжал исповедоваться.
— Почему, черт побери, этот вариант оказался единственно возможным? Мое проклятое высокомерие! Считать само собой разумеющимся, что моя жизнь важнее!
— Вы далеко не все знали, — сказал доктор Лондон. Это была неловкая попытка умалить мою вину.
— Но я же, черт побери, знал, что она никогда не была в Европе!
Неужели я не мог поехать с ней и стать адвокатом на год позже?
Быть может, он подумал, что я испытывал постфактум вину, начитавшись материалов по женскому освободительному движению. Но это было не так. Мне причиняло боль не то, что я помешал занятиям Дженни «на более высоком уровне», а то, что я не дал ей вкусить Париж. Увидеть Лондон. Почувствовать Италию.
— Вы понимаете? — спросил я.
Еще одна пауза.
— Вы готовы уделить этому какое-то время? — спросил он.
— Ради этого я и пришел.
— Завтра в пять?
Я кивнул. И он тоже. Я ушел.
Я шел пешком по Парк-авеню, чтобы собраться с мыслями. И настроить себя на то, что мне предстояло. Завтра начнется хирургия. Хирургическое вмешательство в душу очень болезненно, это я знал. И был к этому готов.
Хотел бы я только знать, что, черт побери, меня ждет.
8
Потребовалась целая неделя, чтобы добраться до Эдипа.
Того самого, кому принадлежит Барретт-холл — роскошное здание в университетском городке Гарварда.
— Моя семья принесла его в дар, чтобы купить себе респектабельность.
— Почему? — спросил доктор Лондон.
— Потому что наши деньги не чистые. Потому что мои предки были пионерами потогонной системы. Наша филантропия — всего лишь недавнее хобби.
Забавно, но узнал я это не из какой-нибудь книги о семействе Барреттов, а… в Гарварде.
Когда я был на старшем курсе колледжа, мне нужно было набрать определенное количество зачетов. Поэтому вместе с кучей других студентов я записался на курс «Развитие промышленности в Америке». Преподавателем был так называемый экономист-радикал по имени Дональд Фогель. Он уже заработал себе место в истории Гарварда тем, что вплетал матерные слова, когда читал свои лекции. Более того, его курс прославился как курс, по которому очень легко сдать экзамен. Я не верю во все эти такие-растакие и разэтакие экзамены, — говорил Фогель. Массы ликовали.
Сказать, что зал был набит, все равно что ничего не сказать. Он был переполнен ленивыми спортсменами и прилежными студентами-медиками, словом, всеми, кто польстился на то, что ничего не надо делать.
Несмотря на живописный словарь Дональда Фогеля, студенты большей частью храпели или читали гарвардскую газету «Кримсон». К сожалению, однажды я решил послушать. Предметом лекции было начало развития текстильной промышленности в США, что обещало стать хорошим снотворным.
«Трам-тарарам! Когда речь заходит о текстильной промышленности, выясняется, что многие такие-растакие высокоблагородные личности из Гарварда сыграли в ее развитии весьма грязную роль.
Возьмем, например, Эмоса Брустера Барретта, гарвардского выпускника 1794 года…»
Будь я проклят! Это же моя семья! Знал ли Фогель, что я здесь, слушаю его лекцию? Или он читал точно такую же лекцию своей толпе студентов каждый год?
Я вдавился в сидение, а он продолжал.
«В 1814 году Эмос и несколько его гарвардских дружков объединили усилия с целью совершить промышленную революцию в Фолл-Ривер, штат Массачусетс. Они построили первые большие текстильные фабрики. И стали заботиться обо всех своих рабочих. Это называется патернализм. Из соображений нравственности они поселили девушек, набранных с отдаленных ферм, в общежития. Конечно, компания вычитала половину их скудной зарплаты за еду и жилье.
Юные леди работали по восемьдесят часов в неделю. И Барретты, естественно, учили их бережливости: „Кладите свои деньги в банк, девушки“. Догадываетесь, кому принадлежали эти банки?»
Мне безумно хотелось превратиться в комара, чтобы с жужжанием улететь.
Встроив в свою лекцию больший, чем обычно, каскад непристойных эпитетов, Дональд Фогель излагал хронику роста компании Барреттов. Это заняло почти весь час.
В начале девятнадцатого столетия половину рабочих в Фолл-Ривер составляли дети. Некоторым из них было всего лишь по пять лет. Дети приносили домой два доллара в неделю, женщины — три, мужчины — максимальные семь с половиной.
Но, конечно, не все наличными. Часть выдавали купонами. Действительными только в магазинах Барреттов. Конечно, Фогель приводил примеры того, насколько плохими были условия труда.
Например, в ткацкой мастерской влажность улучшает качество ткани. Поэтому владельцы фабрик вдували как можно больше пара в эти помещения. И даже в разгаре лета окна оставляли закрытыми, чтобы поддерживать влажность основы ткани и утка. Что не внушало рабочим особой любви к Барреттам.
«И давайте рассмотрим такой-растакой фактор, — негодовал Дональд Фогель. — Мало того, что все утопало в грязи, что за несчастные случаи рабочим не выплачивали компенсации, так еще сокращали их такую-растакую зарплату! Прибыли Барреттов стремительно росли, а они все равно снижали такую-растакую зарплату! Потому что каждая новая волна иммигрантов была готова получать еще меньше. Трам-трам-тарарам!»
Позже я много занимался в библиотеке колледжа Рэдклифф. Там я встретил одну девушку. Дженни Кавиллери. Ее отец был кондитером из Крэнстона. Ее покойная мать Тереза Верна Кавиллери была дочерью сицилианцев, которые эмигрировали в Фолл-Ривер, штат Массачусетс.
Теперь вы можете понять, почему я возмущаюсь своей семьей?
Пауза.
— Завтра в пять часов, — сказал доктор Лондон.
9
Я бегал.
Выйдя из кабинета врача, я пребывал еще в большем смятении и раздражении, чем раньше. Единственным способом излечиться от этого нового лечения было до изнеможения бегать в Центральном парке. С тех пор как мы случайно снова встретились с Симпсоном, мне удалось уговорить его тренироваться вместе. Поэтому всякий раз, когда он освобождался от работы в больнице, мы встречались и бегали вокруг озера.
К счастью, он никогда не спрашивал, продолжаю ли я отношения с мисс Джоанной Стайн. Сказала ли она ему что-нибудь? Поставила ли она мне диагноз? Как бы то ни было, эта тема блистательно отсутствовала в наших разговорах. Откровенно говоря, мне кажется, Стива вполне удовлетворяло, что я снова разговариваю с человечеством. Я никогда не морочу голову своим друзьям и поэтому сказал ему, что начал посещать психотерапевта. В подробности я не вдавался, а он на них не настаивал.
Сегодня днем после сеанса с доктором я очень разволновался и невольно бежал слишком быстро для Стива. После одного круга ему пришлось остановиться.
— Слушай, давай беги второй крут один, — пропыхтел он, — я догоню тебя на третьем.
Я тоже здорово устал и замедлил бег, чтобы отдышаться. Тем не менее, я обогнал нескольких спортсменов, огромное количество которых появляется здесь к вечеру во всевозможном разнообразии цветов кожи, костюмов и стилей бега. Конечно, ребята из Нью-Йоркского клуба обогнали бы меня в мгновение ока. И все жеребцы-старшеклассники могли дать мне фору. Но и когда я бежал медленно, мне было кого обгонять: стариков, толстух и детей в возрасте до двенадцати.
Сейчас я ослабел, и мое зрение слегка затуманилось. В глаза попал пот, и все, что я смутно различал, была форма, размер и цвет тех, кого я обгонял. Следовательно, точно сказать, кто там бегал туда-сюда, я не могу. До случая, о котором я сейчас расскажу.
Передо мной, на расстоянии метров семьдесят виднелась какая-то фигура в голубом адидасовском (то есть, по тем временам, довольно дорогом) тренировочном костюме, которая бежала в приличном темпе. Я решил прибавить скорость, чтобы постепенно догнать эту девушку. А может, стройного юношу с длинными светлыми волосами.