История правления короля Генриха VII — страница 13 из 66

[131] и многих его слуг; там они не задержались, но взяв себе в вожди сэра Джона Эгремонда, человека мятежного нрава, давно злоумышлявшего против короля, и, возбуждаемые низким человеком по имени Джон Палата[132], типичным boutefeu[133], который пользовался большим влиянием в среде простонародья, подняли открытое восстание и решительно объявили, что двинутся против короля Генриха и будут бороться против него, защищая свои свободы. Когда короля оповестили об этом новом мятеже (а они, подобно приступам лихорадки, обрушивались на него ежегодно), он, по своему обыкновению мало этим встревоженный, послал против мятежников Томаса, графа Суррея (которого он незадолго перед тем не только выпустил из Тауэра и простил, но и выказал ему особое благоволение), наделив его всеми необходимыми полномочиями; последний вступил в бой с главным отрядом восставших, разбил их и живьем захватил Джона Палату, их зачинщика. Что касается сэра Джона Эгремонда, то он бежал во Фландрию к леди Маргарите Бургундской, чей дворец был убежищем для всех изменивших королю. Джона Палату казнили в Йорке с большой помпой: он как главный изменник был повешен на столбе, приподнятом над квадратной виселицей, а ряд его людей из числа главных сообщников висели вокруг него ступенью ниже; остальные получили общее прощение. Не пренебрег король и своим обычаем быть первым или вторым во всех своих военных предприятиях, подтвердив делом слова, которые он обычно произносил, услышав о мятежниках (что, мол, хотел бы он на них взглянуть). Ибо тотчас же после отправки графа Суррея, он двинулся на них самолично. И даже услыхав в пути новости о победе, дошел до Йорка[134], чтобы умиротворить эти области и восстановить там порядок. Сделав это, он вернулся в Лондон, оставив графа Суррея своим наместником в северных областях, а сэра Ричарда Тунстола — своим главным уполномоченным по сбору субсидии, из которой он не поступился ни одним денье.

Примерно тогда же[135], когда король потерял такого хорошего слугу, как граф Нортамберленд, несчастливое стечение обстоятельств лишило его также верного друга и союзника в лице Якова III, короля Шотландии. Этот несчастный государь, томившийся долгое время в удушливой атмосфере недовольства и ненависти со стороны многих из среды знати и народа, в атмосфере, временами прорываемой волнениями и неурядицами при дворе, был, наконец, доведен своими врагами до полного отчаяния, когда они взялись за оружие и, захватив врасплох принца Якова, его сына, заставили последнего (отчасти силой, отчасти угрозами, что в противном случае они отдадут королевство королю Англии) номинально возглавить восставших, придав таким образом восстанию видимость законности. Когда это произошло, шотландский король (видя свою слабость) обратился к королю Генриху, а также к папе и королю Франции, прося их помочь в улаживании неурядиц между ним и его подданными. Короли не замедлили вмешаться, решительно и с царственным величием[136], и не ограничились просьбами и убеждениями, и прибегли также к официальным протестам и угрозам, заявив, что они считают общей заботой всех королей недопущение такого порядка, при котором бы подданные могли навязывать законы своим государям, и что они соответственно воспротивятся такого рода попытке и покарают за нее. Но мятежники, сбросившие более тяжелое ярмо повиновения, не остановились перед тем, чтобы отринуть и менее тяжкие узы почтения, и, позволив ярости возобладать над страхом, отвечали, что не может быть и речи о мире, если король не отречется от престола. После чего (так как не удалось достичь соглашения) дело дошло до битвы при Бэнноксберне-на-Стривелине. В этой битве король, движимый гневом и справедливым негодованием, проявил опрометчивость и, поторопившись с атакой до того, как к нему подошли все его силы, был, несмотря на ясное и недвусмысленное повеление принца, его сына, убит во время преследования, загнанный на мельницу, расположенную на поле, где происходила битва.

Что касается папского посольства, которое было возглавлено Адрианом де Кастелло, итальянским легатом (и которое по характеру тех времен могло бы оказаться более успешным, чем другие), то оно прибыло слишком поздно для посольства, хотя и не для посла. Ибо, проезжая через Англию и будучи с большим почетом принимаем королем Генрихом (который всегда выказывал большое уважение папскому престолу), он снискал большое расположение короля и вступил в весьма короткие и дружеские отношения с канцлером Мортоном. До такой степени, что король, привязавшись к нему и находя его себе полезным, сделал его епископом Херефордским, а позднее Батским и Уэльским и использовал его во многих своих государственных делах, связанных с Римом. Он был человеком большой учености, мудрости и ловкости в делах государственного управления и, будучи вскоре возведен в кардинальский сан, воздал королю обильную дань благодарности, прилежно и со свойственной ему трезвостью суждений осведомляя его о событиях в Италии. В конце своей жизни он, однако, принял участие в заговоре, который затеяли кардинал Альфонсо Петруччи и некоторые другие кардиналы с целью лишить жизни папу Льва[137]. И это преступление, само по себе отвратительное, было в его случае отягощено своим мотивом, каковым были не озлобление или недовольство, а стремление занять папский престол. К высочайшей степени нечестия здесь примешалось немало легкомыслия и безрассудства, ибо надежду стать папой возбудила в нем (согласно широко распространенному представлению) роковая шутка — предсказание гадалки, гласившее, что папе Льву наследует некто, чье имя будет Адриан, пожилой человек низкого происхождения и большой учености и мудрости, в каковом портрете он увидел себя, хотя воплощение этот портрет получил в Адриане Фламандце, сыне голландского пивовара, кардинале Тортосы и наставнике Карла V, том самом, который, не сменив имени, звался позднее Адрианом VI[138].

Но все это случилось в следующем году, который был пятым годом правления этого короля[139]. В конце же четвертого года король вновь созвал свой парламент[140] — как кажется, не по какой-либо государственной надобности, но, поскольку прежний парламент[141] прекратил свою работу несколько внезапно (в связи с приготовлениями к походу в Бретань), то король думал, что он не достаточно вознаградил свой народ добрыми законами (которыми он всегда расплачивался за поступления в казну); и когда восстание на севере показало ему, что субсидия вызвала повсеместное недовольство, он счел за благо дать своим подданным еще одно удовлетворение и утешение в этом роде. Его время несомненно выделяется хорошими законами, так что он может быть по справедливости провозглашен лучшим законодателем этой страны после Эдуарда I[142]. Ибо его законы (для всякого, кто хорошо их помнит) глубоки и незаурядны; они не созданы по какому-либо конкретному случаю для нужд настоящего, а рождены провидением будущего, стремлением делать свой народ все более и более счастливым по примеру законодателей в древние и героические времена.

Первым делом поэтому он издал закон, отвечающий его собственным делам и времени. Ибо, как сам он в своем лице и своим браком окончательно решил вопрос о правах на корону, так и этим законом он устанавливал подобный же мир в том, что касалось частных владений подданных, постановив, что отныне соглашения в вопросах о владении должны быть окончательными, лишающими прав всех других лиц, и что после уплаты сборов и торжественного провозглашения прав субъекту предстоит «время бодрствования», пять лет с момента вступления во владение, по прошествии которых право навсегда закрепляется за ним — за некоторыми исключениями, относящимися к малолетним, замужним женщинам и тому подобным недееспособным лицам. Этот закон в действительности лишь восстанавливал один из старинных законов королевства, который в свою очередь был установлен в подтверждение общего права. Отступлением от этого права был закон, установленный при Эдуарде III и обычно именуемый статутом «непритязания»[143]. Закон короля Генриха, без сомнения, послужил своего рода предзнаменованием доброго мира, который сохраняется (по большей части) в этом королевстве со времени издания этого закона до наших дней. Ибо законы «непритязания» рассчитаны на времена войны, когда умы людей обеспокоены тем, что они не могут наблюдать за своими владениями, тогда как законы, обеспечивающие безопасность имений, более всего пригодны для времен мира, ибо призваны исключать тяжбы и распри, которые суть одна из язв, отравляющих мир.

Другой закон был установлен исключительно в политических целях, явным образом ради умножения народонаселения и (как показывает его тщательное рассмотрение) ради умножения военного могущества королевства. В это время участились огораживания[144], вследствие которых пахотные земли (а их не обработать в отсутствие крестьянина и его семьи) обращались в пастбище, легко объезжаемое несколькими пастухами, и земли, сдававшиеся в держание на годы, пожизненно и по воле господина (земли, на которых жило большое число иоменов[145]), владельцы превращали теперь в домены[146]. Это вело к обезлюдению и, как следствие, к упадку селений, обеднению приходов, уменьшению десятины и тому подобным обстоятельствам. Король, кроме того, очень хорошо знал и никоим образом не забывал, что еще одним следствием этого было сокращение субсидий и налогов, ибо это всегда так: чем больше в стране джентльменов, тем меньше субсидий. В устранении этой угрозы мудрость короля проявилась замечательным образом, равно как и мудрость тогдашнего парламента. Огораживание они не стали запрещать, ибо это означало бы запретить улучшение наследственных владений королевства