История правления короля Генриха VII — страница 64 из 66

[563], а затем она становится последовательно причастной к логике и философии, т. е., по терминологии Бэкона, к науке в собственном смысле слова. «Пусть никто не ждет большого прогресса в науках, если отдельные науки не будут возвышены к... философии»[564] — таково в высшей степени дальновидное заключение Бэкона.

К сожалению, Бэкон не показал, как оперирует память, но зато не оставил сомнений о своих представлениях насчет объема памяти как сокровищницы опыта. «Та история, которую мы хотим создать и которую мы задумали прежде всего, должна быть широкой, созданной по масштабу Вселенной», способной «воспринять образ мира, каким он является в действительности». Из этого следовало, во-первых, что история является субстанцией каждой подлинной науки, а во-вторых, поскольку ее метод обусловливается предметом, то во всех остальных науках «историческим» является и метод восхождения от частного к общему, ибо в противном случае его результаты не могли бы служить инструментом познания действительности. «Ибо знания, которые буквально на наших глазах были извлечены из частных фактов, лучше других знают обратный путь к этим фактам»[565].

Итак, в условиях, когда «история» мыслилась, по существу, лишенной «внутреннего времени», когда человек, субъект знания, не включал себя в процесс истории, т. е. в процесс изменений, — его природа мыслилась неизменной, — наконец, когда метод «новой индукции» свидетельствовал о наступлении полосы господства механизма и метафизики в европейской науке[566], не кто иной, как именно Бэкон на два столетия предвосхитил необходимость преодоления противостояния естествознания и наук о человеке путем перевода первого на почву опыта и нацелив последние на познания «естественных» закономерностей истории. Иными словами, в прозрении логического универсализма всей совокупности опытного знания и заключалось, в частности, то подлинно новое, что внес Бэкон в теорию истории как науки. Разумеется, применяя афоризм Бэкона «истины — дети времени» к нему самому, легко обнаружить, что, «моделируя» логическое тождество истории «общества» и «истории» естественной, он в действительности утверждал лишь историзм натуралистический, в котором общество выступает в конечном счете как лишенное внутренней динамики[567]. Тем не менее в начале XVII в. именно в указанном шаге заключался совершенный Бэконом прорыв из заколдованного круга, каким была гуманистическая концепция истории как рода искусства — спекулятивного, риторического, а по отношению к классическому наследию — эпигонского.

В заключение нашего анализа логико-философских воззрений Бэкона на историю как науку следует обратиться к его учению об «идолах», т. е. ложных понятиях, пленяющих человеческий разум и преграждающих доступ к истине. С позиции наших дней очевидно, что в этом учении затронута в высшей степени важная для исторического познания проблема: в какой степени ум историка — в силу естественной склонности, полученного воспитания, влияния общественной среды, одним словом, усвоенных стереотипов мысли и форм ее выражения, деформирует полученную информацию, привнося в нее «свое» прочтение, понимание, истолкование и т. п. Одним словом, каков объем и характер предубеждений, с которыми историк подходит к своему материалу. Перечисленные Бэконом предубеждения — «рода», «пещеры», «площади», «театра»[568] — являлись во все времена с момента возникновения историографии важнейшей и труднопреодолимой помехой на пути историка к истине. Характерно, однако, что Бэкон в разделах, где указанное учение излагается, не обратил внимание на столь важное для судеб историографии обстоятельство и связь эту специально не вычленил. Впрочем, он был занят интересами науки в целом, а не какой-либо одной отдельной дисциплины.

Тем не менее важность суждений Бэкона об «идолах» для понимания того, сколь близок был он к раскрытию затронутой проблемы, столь велика, что целесообразно их изложить хотя бы вкратце. Ум человека, подчеркивал Бэкон, подобен «кривому зеркалу»: оно отражает вещи в искривленном виде. Различные «идолы», т. е. попросту говоря, предваряющие процесс отражения «предрасположения ума», искажают природу вещей. Итак, одни заблуждения человеческого разума обусловлены «родовым» его недостатком, неизбежным примешиванием к природе вещей «своей собственной природы»[569]. Другие заблуждения, наоборот, связаны с условиями воспитания отдельного индивидуума — таковы «идолы пещеры». То, что Бэкон называет «идолами площади», мы назвали бы предубеждениями «групп». Разумеется, у Бэкона нет указаний на реальную подоснову «группового сознания» — в его изображении оно появляется в результате «общения» и «сотоварищества» людей. Вероятнее всего, перед его мысленным взором в этот момент витали сообщества ученых, которые привыкли вооружаться и охранять себя «плохим и нелепым установлением значения слов». В более широком смысле Бэкон здесь имеет в виду массовое сознание, формируемое «на площади», в котором значения слов устанавливаются сообразно «разумению толпы». Наконец, под «идолами театра» подразумеваются ложные «аксиомы» — «вымышленные и искусственные миры», которыми полны традиционные науки, например легенды о происхождении различных народов и основателях национальных государств[570].

До сих пор сохраняют свою актуальность предостережения Бэкона наукам, пользующимся словом для выражения сути вещей. Они постоянно находятся перед опасностью троякого рода извращений. «Первое — это, если можно так выразиться, “наука фантастическая”, второе — “наука сутяжная” и третье — “наука подкрашенная”»[571]. Ученым следует постоянно помнить о «колдовской силе» слов и во имя предметной истины пользоваться ими с большой осмотрительностью.

В текстах, содержащих критику традиционной науки и обоснование науки новой, опытной, Бэкон старался не углубляться в состояние отдельных наук. В работах же, так или иначе связанных с классификацией науки, он вынужден был заняться предметной областью и хотя бы мимолетно характеристикой отдельных наук. Применительно к гражданской истории, как специальной отрасли знания, обращает на себя внимание чрезвычайно высокая оценка Бэконом ее места и значения в системе наук. По его мнению, гражданская история превосходит по своему «значению и авторитету остальные человеческие творения». Впрочем, аргументация этого положения не лишена противоречий. С одной стороны, этим положением гражданская история обязана своей функции фактического основания всех наук о человеке. Это направление мысли было истинно новаторским. С другой — оно объясняется Бэконом в терминах более чем традиционных: «ведь ей доверены деяния предков»[572].

Под стать высокому положению гражданской истории и трудности, стоящие на пути к созданию адекватной, истинной истории. Если оставить в стороне то обстоятельство, что сведения о древних ее периодах плохо сохранились, а занятия историей недавнего прошлого сопряжены для историка с немалой опасностью (можно навлечь на себя неудовольствие властей предержащих), то преодоление других трудностей связано с мерой таланта историка. При этом речь идет вовсе не об искусстве риторики, а о способности «мысленно» погрузиться в прошлое, «проникнуться его духом», исследовать смену исторических эпох (требования, как уже отмечалось выше, поистине поразительные для того времени и остающиеся в полной силе и в научном историзме наших дней) и характеры исторических личностей[573].

В последнем из перечисленных требований воплощена одна из основных форм реализации «новой индукции» в «гражданской истории». В самом деле, универсализм процедуры «новой индукции» требовал подобной же всеобщности в подходе к предмету, методу и цели исследования. «Событие» в природе и «деяния» людей в обществе оказывались — в принципе — явлениями однопорядковыми и, следовательно, требовали тождественных представлений об «их основаниях» и «действенных» причинах. Поскольку речь идет о науке истории, о комплексе гражданских наук, или, точнее — об универсальной науке о человеке, логика этого требования в конечном счете привела к превращению категории «природа человека» в базисную предметную область, в истинную цель гуманитарного познания и одновременно — в универсальный инструмент, с помощью которого объяснялись все явления сферы социального.

Естественно, что эта «природа» в тех условиях раскрывалась в терминах психологии «характера», обусловливающей индивидуальное и массовое поведение. Наклонности, аффекты, реакции и т. п. «прирожденные» черты характера оказывались таким образом «конечными свойствами» человеческой природы, над которыми возвышалось все здание учения об индивидуальном и социальном (гражданском) поведении. Иными словами, рассматривались черты характера, определявшиеся полом, возрастом, здоровьем или болезнью, красотой или уродливостью и т. д., и только после этого можно было принимать во внимание их преломление в специфических жизненных условиях индивидуума — его статуса (знатное или «низкое» происхождение), достояния (богатство или бедность), фортуны (преуспевание или невзгоды)[574].

Но какая же другая гражданская наука, кроме истории, обладает столь длительным и документированным, характеризующим проявления природы «человека в истории» материалом? Недаром Бэкон подчеркивал, что лучшими знатоками в этой области (т. е. человеческого характера) являются наряду с поэтами историки. И если выдви