о, ни разу на ее памяти не взмахнув им, имитируя угрозу, поскольку малыш Хони тут же ликвидировал опасность жалостливым и покаянным голоском, изъявляя показную готовность стать даже на колени перед своенравной, но горячо любимой сестрой.
Ибо в этом доме именно она царила, вызывая трепет и преклонение. Когда она была еще подростком, в доме как-то само собой установилось правило, согласно которому ничего не происходило вопреки ее одобрению и воле. Так сложилось не из-за ее капризов или упрямства – привычки ее всегда были понятны и ясны, а порядок установлен раз и навсегда – как для окружающих, так и для нее самой. И только младший ее братишка, в детстве хвостиком таскавшийся повсюду за ней и любивший ее более всех остальных, время от времени мог попытаться нарушить установленные ею границы – исключительно для того, чтобы быть к ней еще ближе.
Когда у нее и Ури завязались романтические отношения, Хони был в восторге – не только потому, что его восхищал будущий муж его сестры, но и потому, что он надеялся благодаря ему укрепить и углубить свои отношения с нею. Со своей стороны, Ури тоже относился благосклонно к будущему родственнику и во время воинской службы нередко притормаживал бронированный офицерский «хаммер» возле дома, а потом кружил по городу в сопровождении восхищенного подростка, поднимая пыль иерусалимских кривых переулков, позволяя мальчишке держать палец на спусковом крючке его неизменной М-16.
Но другая надежда, другая мечта Хони – стать дядюшкой для детей Нóги и Ури – не осуществилась ни в первый, ни в последующие годы после их бракосочетания из-за твердого решения сестры не заводить детей, и это именно он, брат, приходил по этому поводу в ярость, не понимая и не принимая даже самой возможности подобной ситуации. И только когда Ури потребовал, чтобы он, Хони, оставил свою сестру в покое, он, не откладывая дела в долгий ящик, взял и женился, и с той же решительностью стал отцом двух столь желанных для старшего поколения малышей, после чего все семейство вздохнуло свободнее.
Обряд обрезания происходил в этой квартире, в которой, ко всеобщему удивлению, нашлась комната, способная вместить множество родственников – близких и не очень, вместе с друзьями и знакомыми. Случилось это вскоре после развода Нóги и Ури, который счел необходимым появиться на празднестве и стоял, холодно поглядывая на новорожденного, сладко посапывавшего на коленях своего деда, уважаемого сандака[4], в то время, как моэль[5], рекомендованный и приведенный мистером Померанцем, осторожно совершал само обрезание, причем длинная его борода буквально касалась крохотного пениса. Нóга держалась от них поодаль, но радовалась от души, глядя на своего счастливого брата, не в последнюю очередь надеясь на то, что уж теперь-то он оставит ее в покое, тем более что в этот день своя радость была и у нее, ибо она получила приглашение на постоянную позицию в Симфоническом оркестре Голландии как арфистка.
Сейчас квартира опустела, и она за нее в ответе, а поскольку множество вещей, предметов мебели, другого разнообразного имущества тоже исчезли, освободилось довольно большое пространство, способное вместить еще большее, чем некогда, количество гостей, случись необходимость отпраздновать новое торжество. Но пока что, похоже, такого не намечается. Однако она мужественно несет свою вахту; при этом, однако, удушающая духота лета не мешает ей спустить лямки, сбросить одежду и прошествовать по направлению к ванной, предвкушая приближающийся момент, когда истомленное жарой тело опустится в голубую пену.
Ни с чем не сравнима сладость прохладных вод Иерусалима, которая, думает, уверена она, такова, ибо истекает на человека в большей своей части из древних цистерн, наполняемых дождевой водой, – так запомнилось ей объяснение отца. Думая об этом, она медленно опускалась в ванну, покоившуюся на массивного железа опорах, выполненных в виде птичьих с медными когтями лапах; процесс этот сопровождался звуками старинной еврейской песни, доносившейся из крошечного транзисторного приемника, смешивая с непонятными завываниями, вызванными, скорее всего, севшими батарейками.
Ей понадобилось некоторое время, чтобы понять, что вой этот не связан никак ни с состоянием батареек, ни с вмешательством какой-то новой мелодии в старую, но берет свое начало у раскрывшегося наполовину окна, где две маленькие ступни в белых носках и сношенных сандалиях судорожно дергались в воздухе в тщетной попытке найти точку опоры.
– Да ведь он вот-вот сейчас сорвется, – закричала она и, нагая, роняя клочья пены, рванулась к окну, успев схватить две ноги, молотящие воздух. Почувствовав подмогу, ребенок ослабил безнадежную свою схватку и, выпустив водосточную трубу, заскользил вниз, приземлившись на пол, невесомо мелькнув между мокрых рук и грудей женщины. Тут же она перегнулась через подоконник в надежде увидеть всегдашнего сторожа, но на трубе – ни вверху, ни внизу – никого не было.
– На этот раз ты путешествуешь один, – констатировала Нóга.
И, нагнувшись к будущему цадику, свалившемуся ей на ноги, она прежде всего увидела грязные ладони, черные и такие маленькие, что ей стало не по себе. Бережно она подняла его, ловко стянула серую куртку и некогда белую рубашку с затейливо расшитым воротом, и, пока он делал безуспешные попытки оказать сопротивление, она стащила с него штаны, бесспорно передававшиеся в этой, как и любой другой подобной семье, от одного поколения к другому, обнаружив под ними испачканную пеленку, немедленно отправленную ею в помойное ведро, куда последовало и нижнее белье, которое она снимала через его голову двумя крепко сжатыми пальцами. Голый, подобно новорожденному, проделал путь в воздухе, плюхнувшись в наполненную водой и пеной воду и в этот момент в ее глазах он уже не был более мальчиком, но прекрасной маленькой девочкой, чьи золотистые мокрые пряди, подобно двум ручейкам, вытекали из такой же золотистой копны на голове ангела.
Обмыв его чистой водой, она прилежно скребла его тельце, и ни один кусочек его не смог избегнуть прикосновения ее руки с зажатой в ней мочалкой, ибо это была уверенная хватка опытного музыканта; свершая все это, она ни на миг не забыла слов, сказанных ее матери отцом: «С цадиками – очевидно, даже такими юными – следует обращаться со всей возможной бережностью и почтением, ибо они могут со временем стать предводителями того строптивого религиозного лагеря, способного возглавить правительство». Что ж… если этому суждено случиться, подумала она, со своей стороны она сделала все, чтобы очистить его от грязи.
Несмотря на собственную наготу, она не спешила прикрыть ее. Мальчик или девочка, повторяла она сама себе, – какая разница, что в будущем останется в памяти этого ребенка. И она завернула чистое тельце в банное полотенце и невесомое, словно птичье перо, понесла в гостиную, посадив в отцовское кресло, а он тихонечко замер в нем, ну очень похожий на очаровательную девчушку, в синих глазах которой бриллиантовыми искрами вспыхивали слезы, но пальцы при этом безостановочно бегали по черным кнопкам пульта. Опять этот телевизор. Хотя почему бы и нет? Она воткнула штепсель в розетку, надеясь, что какая-либо симфония из непрерывно передающихся по каналу «Меццо» заинтересует и увлечет маленького зрителя, пусть даже за счет громкого звучания. Но будущий цадик не готов был удовлетвориться малым, требуя полной власти над экраном, проворно меняя каналы, пока не остановил свой выбор на стае обезьян, прыгавших с ветки на ветку в гуще африканских джунглей.
Похоже, что сам он в итоге отделался легко.
Внезапно отчаянный стук донесся со стороны входной двери. Она набросила на себя банный халат, туго подтянув пояс, пригладила волосы, запустив в них пальцы, и лишь после этого открыла дверь бледному и перепуганному телохранителю. Она провела его к его протеже, сидевшему в кресле, завернувшись в огромное банное полотенце и не отрываясь глядевшего на то, с какой ловкостью макаки перепрыгивают друг через друга.
– Он чуть-чуть не разбился насмерть, если тебя это интересует, – сообщила Нóга, и голос ее не сулил ничего хорошего, но Иегуда-Цви, казалось, не обратил на это внимания. Лицо его было красным, он кусал губы, а потом душераздирающим жестом вскинул руки и опустился на колени перед маленьким мальчиком, который даже не взглянул на него, втянув ноздрями запах, исходивший от влажного полотенца.
– Что это? – спросил он. – Ты вымыла его?
– Конечно.
– Зачем? Что он тебе сделал?
– Он скользил вниз по трубе и свалился мне под ноги, грязный и вонючий.
– Ну и что?
– Что ты хочешь сказать этим своим «ну и что»? Его нужно было вымыть.
– Как?
– Как? При помощи воды и мыла. Ты когда-нибудь слышал о воде? Ты знаешь, что такое мыло?
Отпрыск Шайи выслушал эти вопросы и посмотрел на нее с явным отвращением.
– А одежда? Его цицит и рубашка со специальной вышивкой из Торы?
– Не бойся, все в наличии… за исключением старой пеленки. Но не вздумай, Иегуда-Цви, снова натянуть на него эти грязные тряпки. Поднимись к его бабушке и пусть она даст во что его переодеть.
– У него здесь нет другой одежды.
– Тогда просто забери его отсюда как есть, завернутым в полотенце, которое пусть будет моим подарком. Но сначала поклянись мне жизнью своего отца, жизнью Шайи Померанца, что никогда… никогда больше не заберешься сюда снова ни через дверь, ни через окно, потому что – подумай сам, что будет со всеми хасидами, если их цадик свернет себе шею, свалившись с водосточной трубы.
– Они найдут себе другого цадика, – пробурчал мрачно телохранитель, пронизывающим взглядом уставившись на ее наготу, угадывающуюся под банным халатом. И это был уже не любопытствующий взгляд ребенка, но одержимого яростью подростка, который вырвал переключатель программ из маленькой ручки своего подопечного, выключив телевизор, сорвал с малыша полотенце и с отвращением швырнул его на пол, после чего вопящего и голого малыша вынес через незапертую дверь и, не проронив на прощанье ни слова, понес его по лестнице наверх, к бабушке, которая давно уже не сознавала, что у нее есть внуки.