Сам профессор уже много лет не был в Израиле и чувствовал себя неуютно при виде запустения, в котором находился дом его детских лет. Он бродил по комнатам, не преставая говорить, небрежно прикасаясь то к одному, то к другому предмету, дотрагивался до мебели, сильно поврежденной временем, стараясь делать это так, чтобы его ученики, в большинстве своем выходцы из небедных семей, не прониклись презрением к его родовому гнезду, к его корням.
Время от времени он бросал взгляд в сторону массовки, где, не двигаясь, стояла бесспорно самая судьбоносная фигура его юности, и трудно было сказать, уверен ли был он в том, что он видит – реальность или нечто воображаемое. Казалось, что он никак не может решить для себя, что там была настоящая женщина.
Его ученики – будущие студенты-психологи, хорошо усвоившие его теории, объясняющие умственные нарушения у детей, старались понять причины того видимого неудобства, с которым протекала встреча профессора с его родителями, тем болезненным и, прямо скажем, безумным опытом, который окончился некогда его помещением в сумасшедший дом, столь революционно взрастившим немыслимые изменения его сознания. И, в противоположность утвержденному сценарию фильма, герой его, похоже, вовсе не жаждал сводить счеты со своими родителями, более того, безусловно одобрял ту непреклонную твердость, с которой они обошлись с ним в те далекие дни.
Престарелые родители тем не менее испытывали совместную тревогу, боясь быть проклятыми прямо перед объективом заграничной камеры. Мать обращалась к съемочной группе на иврите, пытаясь рассказать, какую опасность представлял в юные годы их уважаемый профессор. А отец, по случаю столь важной встречи облачившийся в старомодный костюм, теребил кожаный галстук с лицом, посеревшим от стыда; в глазах его стояли слезы.
Так что не оставалось ничего иного, как остановить съемки и разрешить их участникам прийти в себя от возникших у них вопросов, попробовав догадаться о дальнейшем развитии сюжета.
Комната тем временем наполнялась все большим и большим количеством людей, как имевших, так и не имевших отношения к происходящему, и израильские гримеры ловко убирали капли пота с разгоряченных лиц сына и его родителей, равно как и со лбов участников массовки, несмотря на то что оттуда не доносилось ни слова. Элиэзер ловко подкрался к Нóге, прошептал ей на ухо вдохновляющую новость: поскольку работа в массовке при съемке документального фильма вдвойне неопределенна и хаотична, он потребовал – и получил от продюсера двойную оплату прямо сейчас, ибо никто не знал, что может произойти на съемочной площадке через два часа – не исключая и того, что настоящая героиня давно минувших событий возникнет из небытия и тогда ей, Нóге, не останется ничего иного, как, не теряя достоинства, удалиться.
И, не теряя времени и не тратя лишних слов, он осторожно опустил плотный конверт в ее сумку.
Это был независимый фильм, снимавшийся студентами американского факультета философии, которым не хватало опыта киносъемок, а потому они пригласили, так сказать, за компанию студентов факультета изящных искусств своего университета, организовав совместную группу немалого, скажем прямо, размера, способную снимать биографические картины о людях науки, включив в этот список исчерпывающий и всеобъемлющий тур по Израилю. До сих пор и съемки, и озвучание проходили вполне удовлетворительно, но здесь, в доме, где протекали детские годы героя, в окончательной конфронтации с его родителями, появилось ощущение того, что проект забуксовал. Требовалось терпение для того, чтобы разобраться и понять, почему интеллигентные и культурные эти люди единственного и обожаемого сына упекли в палату сумасшедшего дома на столь продолжительный срок и почему по прошествии множества лет и после того, как сын этот превратился в прославленного психиатра, сын не только не выместил на них все свои обвинения и обиды, а, наоборот, всячески одобрял и благодарил их.
В этом и была трудность, которая не нуждалась в объяснении и понимании ни в отцовских слезах, ни в материнской ярости, более того, даже в объяснениях сына, прибывшего из-за границы, нужен был просто перерыв, чтобы изменить подход и, возможно, местонахождение и угол наклона кинокамеры, подбор другого освещения, и в особенности важно было уточнить вопросы и наладить взаимодействие. В этот момент и появилась, наконец, жена профессора. Она вошла в комнату, где шли съемки, привлекательная американка ростом выше, чем ее муж, в сопровождении их юного сына, так же возвышавшегося над отцом. С какой-то трогательной застенчивостью они подошли к израильским старикам, разговор с которыми был несколько затруднителен, но исполнен должным уважением и любовью. И вслед за американской невесткой, почти что с непоказной искренностью обнимавшей родителей мужа, внук тоже обнял их и даже расцеловал.
А вслед за этим студенты, обступившие престарелую пару, принялись пожимать им руки и поглаживать по плечам.
Следовало ли участникам массовки поступить так же? Какое-то время она стояла не двигаясь, прислушиваясь к тому, как очередная волна летаргии пробирает ее до самых костей. Глаза ее закрыты, а в памяти всплывает ощущение омывающего ее потока воды; но не только ее, обнаженное, прекрасное в своей совершенной наготе тело маленького мальчика, глядевшего на нее с удивлением, но без враждебности.
Женщина ее примерно возраста, полноватая, но очень хорошенькая, войдя, прошептала что-то профессору. Видно было, что он рад видеть ее, но объятий при этом не последовало. Затем женщина обратила внимание на массовку, в свою очередь разглядывавшую ее, и, подойдя к Нóге, склонилась над креслом, негромко представившись:
– Мы же незнакомы, верно? Я – та самая женщина, в которую вы должны перевоплотиться, правильно? Мое присутствие в этом проекте я считаю совершенно необходимым, но муж мой абсолютно против моего в нем появления, пусть даже это не более чем любительская работа студентов, которая будет продемонстрирована от силы в двух университетских кампусах. Выгляните в сад – и там, под деревом, вы увидите моего мужа, поджидающего меня издалека, словно желая убедиться, что меня не соблазняют.
– Чего же он боится?
– Того, что я снова превращусь в прекрасную молоденькую девушку, которая сорок лет тому назад была объектом безумной любви, сводившей с ума необыкновенно одаренного молодого человека; сумасшедшей любви, сумасшедшей страсти, оказавшейся столь непреодолимой, что под конец он просто отравил ее.
– Отравил? Как это?
– Буквально. Мы были нераздельны, неразлучны… вместе, рядом ночью и днем. А потом, из-за параноидального страха, что я вот-вот собираюсь оставить его, он принялся – на средневековый манер, добавлять мне в пищу отраву. Это был порошок, состав которого он изобрел сам. Вы можете представить себе нечто подобное? Это была медленно действующая, смертоносная смесь, и мне лишь случайно удалось избегнуть гибели, ибо рецепт этого варева был известен ему одному и диагностировать его так и не удалось. О, да… ревнивый мой любовник был опаснее кобры. Спасением я обязана его родителям, выглядящим сейчас столь измученными… они что-то заподозрили, а поняв, что происходит, не попытались скрыть подозрений. И потому им разрешили запереть его в сумасшедший дом, буквально вырвав из рук полиции. В больнице он оставался целый год, пока его состояние не пришло в приемлемую форму, а тем временем в игру вступила армия, и после получения им аттестата зрелости он, сдав экзамены, был принят в один из лучших университетов Соединенных Штатов… где он и сделал блестящую карьеру.
Вопрос, который задала Нóга, мог показаться странным:
– А это заведение… куда он был госпитализирован, находилось, случайно, не в Иерусалиме?
– Почему вы об этом спросили? Вы что, из тех мест?
– Как бы это сказать… теоретически.
– Тогда вы должны знать его.
Она и знала.
Оно находилось неподалеку, на улице Дизраэли, почти на углу. В самом конце улицы располагалась больница для детей и подростков с умственными отклонениями, и до тех пор, пока это было близко, его родители могли о нем заботиться и не спешить с его выпиской. Вот там он и познакомился со страданиями детей и подростков, и, скорее всего, именно в это время пришли ему в голову те оригинальные идеи, на которых он позднее и возвел все величественное здание своей карьеры.
– Но вы, полагаю, знакомы с его работами?
– Немного. В общих, скажем так, чертах. Все эти годы он не прерывал связи со мной, присылая книги и публикации. Но было бы, пожалуй, преувеличением сказать, что я их понимала.
– У вас есть дети?
– Четверо. И, приобретя их, я потеряла свою красот у.
– Вот это и в самом деле преувеличение, – искренне сказала Нóга. – Даже беглого взгляда достаточно, чтобы понять, сколь прекрасны вы были и почему Гранот так боялся, что вы бросите его. Скажу честно, мне не по силам будет воспроизвести в фильме даже малую часть этой красоты.
– А теперь я вам скажу – не прибедняйтесь. И вот еще что я хотела бы знать – вы снимаетесь в массовке потому, что это ваша профессия или это просто хобби?
– Ни то ни другое. В массовке я оказалась случайно. А по профессии я арфистка, но постоянная моя работа не в Израиле, а в Европе, откуда я ненадолго прилетела сюда, чтобы помочь матери решить, где ей будет лучше окончательно обосноваться в старости – в Иерусалиме или Тель-Авиве.
– И что она решила?
– Пока что ничего.
– Куда же вы дели на это время своих детей?
– Детей у меня нет. И я никогда их не хотела.
– Но почему?
– Быть может потому, что не хотела потерять и ту минимальную привлекательность, что досталась мне в удел, – ответила Нóга с вымученной улыбкой.
Женщина словно окаменела. Дошла ли до нее вся горечь подобного ответа? Или она просто пропустила ее мимо ушей? Пораженная, она уставилась на странную исполнительницу из массовки, для которой сама она должна была стать прототипом. Что следовало ей сделать в подобной ситуации – повернуться и уйти? Сейчас она глядела на актрису так, что та развернулась и отошла. И тогда немолодая женщина поспешила прочь, минуя съемочную группу, пытавшуюся в эту минуту убедить родителей героя расстаться с диваном, перебравшись на изящную софу поменьше, хранившую память о ее любви к тому, кто некогда пытался отравить ее, а теперь попробовал преградить ей путь; но она пр