История разведенной арфистки — страница 35 из 67

Когда она увидела этот листок бумаги – увидела еще издалека, она рассмеялась. Был ли это знак от разбитого прошлой любовью сердца, превратившегося ныне просто в клочок бумаги? Но, развернув сложенный вчетверо лист, она увидела написанное от руки послание человека, с почерком которого она никогда раньше не встречалась.

Вот что там было:

Моя дорогая.

Я не воскрес из мертвых, потому что я никогда и не умирал. Те ребята, что стояли на входе, просто не знали, что им делать и как избавиться от вечного участника массовок, а потому отправили меня в морг, который не существовал.

Даже после того как я понял, какую шутку они проделали, чтобы разлучить нас, я от тебя не отказался, пока не увидел, как ты бродишь здесь и там, сидя в инвалидном кресле в одной ночной рубашке, и я подумал: «Зачем ломать мне голову над тем, почему эта замечательная участница массовки распоряжается своей жизнью именно таким образом…» И я решил наблюдать и любоваться тобой на расстоянии и как можно дольше.

Но дольше – не получилось. Внезапно я получил сигнал из настоящей больницы в Иерусалиме: заболевший мой внук был госпитализирован (я упоминал тебе о нем) и затребовал своего деда. Так что я вынужденно сорвался с места, не успев даже попрощаться с тобой. Я просидел у постели больного мальчика две бессонных ночи, а когда он пришел в себя, попросил меня остаться… Короче, я остался. Он для меня – всё.

И тем не менее я, как ты видишь, нашел несколько минут, чтобы вот таким образом попрощаться с тобой и пожелать тебе доброго пути, потому что, если мне не изменяет память, через несколько дней ты нас покидаешь. А я, дорогая Нóга, обречен навсегда оставаться участником всех мыслимых и немыслимых массовок. Тот художественный фильм, в котором я имел счастье сниматься с тобою рядом, был моей лебединой песней. И даже если в порту Ашдода они возведут настоящий морг, я там постараюсь не оказаться. Но кто знает…

Так что (на всякий случай), когда ты вернешься в Европу к своей арфе, вспоминай хоть иногда о прошлом, в котором рядом с тобой оказался однажды вечный труженик массовки, который, заикаясь, так и не набрался смелости сказать тебе о том, что хотел – но так и не смог. Но мысли его были при этом чисты и полны нежности. Все, что я хотел от тебя получить, больше всего походило на дружбу… И я благодарен тебе за все, что я от тебя получил.

Она была приятно удивлена искренностью и плавностью текста, свободного от нерешительности и недомолвок. Ни одной подчистки. И потому она говорила себе самой, бродя по квартире и сжимая кулаки: «Как утолю я свое желание, возникшее у меня в Иерусалиме? Неужто в этой жизни мне не остается ничего, кроме объятий старого флейтиста, который, как ни относись к этому, просто предал меня, лишив меня концерта?»

И ночью, вся во власти разочарования, она все ходила и ходила от кровати к кровати, пока, наконец, как в пору школьной юности, не погасила сама свое вожделение в той же самой, что и тогда, подростковой своей кровати.

Утренний свет омыл кухню родителей, где, еще не придя окончательно в себя со сна, она сидела в ночной сорочке, неторопливо ковыряясь серебряной ложечкой в яйце всмятку, слушая вполуха концерт, передаваемый по классическому каналу израильского радио, когда вдруг перед ней возник Ури, причесанный и гладко выбритый, в костюме и при галстуке.

– Я тут по пути на работу, – несколько невнятно объяснил он с обезоруживающей беззаботностью, – подумал, а почему бы мне не зайти и не поздороваться с ней, пока она еще не исчезла снова…

И так, словно он никогда не предпринимал попытки затесаться в массовку в потрепанной солдатской униформе с окровавленной повязкой на голове и никогда не занимал место на соседней койке, проскользнув в палату в середине ночи, он стоял сейчас улыбающийся и присмиревший, но без тени смущения или желания извиниться, оглядывая помещение, которое было ему прекрасно знакомо со времен их совместной жизни, но сильно изменилось не в лучшую сторону за минувшие годы.

– Здесь как будто все сморщилось, – сказал он. – Не узнать.

– Ничего здесь не сморщилось, – тихо ответила бывшая его жена. – Хони выбросил старое барахло…

кое-какую мебель, чтобы маме не пришло в голову тащить это за собой в Тель-Авив, чтобы…

– Старый родительский дом, – сказал он, приходя на помощь своей экс-жене и освобождая ее от бог весть откуда взявшегося заикания, поразившего ее.

Отводя от нее взгляд и не пытаясь даже дотронуться до чего-либо, он явно любовался этой квартирой, вписанной в такой далекий от современной моды проект – в столовую и спальни, как если бы он был покупателем или брокером, а не мужчиной, просто мужчиной, старающимся изжить воспоминание о пережитом здесь унижении. Но Нóгу обмануть было невозможно, уж она-то знала, чтó за фасадом этой уверенности, и, несмотря на пиджак и галстук, равно как и на «дипломат» в руке, и это небрежное «по пути на работу», он до предела возбужден вышедшим из-под его контроля происшествием, участником которого неожиданно оказался.

– Да… Старый родительский дом, – повторил он; на этот раз его слова прозвучали намеком на участие неких потусторонних сил. – И, что касается лично моей жизни, Нóга, – при этом, говоря, он старательно избегал пристального ее взгляда, – почему твой брат в таком случайном и необязательном разговоре, встретившись возле общественных туалетов, после того как много лет мы не видели друг друга, поспешил первым делом посвятить меня в дела, связанные с этим самым старым домом и проблемами твоей матери, которые, по его словам, сводились к словам «да» и «нет». Для меня, разумеется, это «нет».

– В смысле?

– Что она не хочет покидать Иерусалим.

Наконец он посмотрел прямо ей в глаза, и некогда так любимое его лицо заставило ее сердце забиться с давно уже забытой силой.

– А может быть, она захочет удивить тебя тоже? – и Нóга рассмеялась.

– Меня? Я-то здесь при чем?

– Не знаю… Но вот ты здесь…

– Ты хочешь сказать, что все эти маленькие обмолвки о «старом родительском доме» были всего лишь предлогом, позволившим ему сообщить мне, что ты находишься в Израиле?

– Почему же так сразу – «предлог», – сказала она, защищая своего брата. – Не было нужды ни в каком предлоге. Простая информация, чтобы ты понял, почему бывшая твоя жена появилась на сцене оперы в качестве артистки массовки… чтобы ты не потерял сознания, увидев ее там.

Ури сказанное обдумал.

– Но зачем это ему понадобилось – привлекать внимание к этому спектаклю?

– Ты ошибаешься. Ничего специально не было ему нужно. Так вышло. И оказалось огромной и бессмысленной ошибкой. Хони не имел в виду мое существование… Да и вообще – ему бы лучше было поговорить с тобой о музыке… Спросить, к примеру, понравился или нет тебе первый акт…

Он уловил в ее словах иронию, с которой хорошо был знаком и которую не забыл за долгие годы их расставания. Но виду не подал, а лишь пробормотал:

– Я как-то не заметил следов твоего присутствия в первом акте…

– Но я была там! – это было сказано повышенным тоном. – Сначала я была контрабандисткой и даже тащила на себе мешок, а в конце пела вместе с хором во время битвы с быком.

– А я-то не понял, почему Хони наступает мне на ногу… Он мог бы…

– Надеюсь, твоя нога уже в порядке. Жаль, что ты не понял, чего он хотел. Он ведь по-настоящему любит тебя. Не говори, что не знаешь. Знаешь и то, как переживал он и злился на меня, когда ты сделал все, чтобы я от тебя ушла.

– Да… Я понял, насколько он до сих пор воспринимает наш развод серьезно, а потому и вернулся следующей ночью, потому что хотел увидеть тебя на сцене.

– Что? Ты вернулся на последнее исполнение «Кармен» у Масады?

– Но не как рядовой слушатель. Я прокрался прямо на сцен у.

– Туда же не пройти. С какой стороны ты пробрался?

– С северной, Нóга, с северной. Я кружил вокруг оркестра почти впритык к маленькому вашему холмику, разглядывая одного из молоденьких бедуинов в бинокль. И этого твоего малыша…

– Моего? – Она расхохоталась. – Какого же?

– Такого кудрявого. Он выглядывал из тележки, которую тащил ослик. И этот твой ослик…

– Опять «мой»?

– Счастливцы… Ну а теперь кого ты будешь изображать в следующей массовке? Цыганку?

– Ты угадал. Именно ее. Контрабандистку из второго акта. А в первом акте – с детьми, повозкой и ослом – я была обычной поселянкой.

– А ведь ты и на самом деле выглядела там моложе своих лет – я едва узнал тебя.

– Жаль, что ты не пробрался тогда прямо на сцену. Они наверняка подыскали бы тебе роль.

Он не отрываясь смотрел на нее.

– Дирижер засек меня, и ребята из службы безопасности по его знаку мигом выставили меня вон.

– А затем?

– Я отправился домой.

– Но почему? Если ты оказался там без жены, ты мог бы дождаться меня… просто для того, чтобы сказать мне простое «привет»…

– Почему? Я достаточно натерпелся от тебя в своей жизни, чтобы лишний раз посмотреть на тебя во время перерыва. И еще я сказал самому себе, что чужая история, не имеющая ничего общего с нашей собственной, дает мне возможность, дает шанс понять, что же с нами произошло. И на самом деле, когда я увидел, как ассистенты катают тебя в инвалидной коляске, в ночной рубашке и трубками аппарата для внутривенных инъекций, пристроенных к твоей руке, я почувствовал, чего именно я так боялся все те годы, что мы были вместе с тобою, – что ты, по существу, являешься глубоко больным человеком, инвалидом. Есть в тебе какой-то дефект, а потому бесполезно сердиться или проклинать тебя. Даже когда ты отдаешься всецело своей музыке и, по-видимому, приходишь в норму, болезнь никуда не девается – настолько глубоко она угнездилась в тебе. Но после всего, что я понял и сказал, на один вопрос я не могу найти ответа: почему после своего решения расстаться с тобою навсегда я вновь вернулся к тебе в твою детскую комнату?

– Я больше здесь уже не бываю. Но если ты можешь выпустить из рук свой чемоданчик, мы сможем открыть для себя нечто новое…