период закончился, организм ее, молодой еще и полной сил женщины, вполне способен вернуть себе все естественные и присущие любой из них циклы. И выводы свои красавица-волторнистка подкрепила историями женщин, посещавших клинику ее мужа.
– Сколько лет твоему мужу? – спросила Нóга, радуясь снизошедшему на нее и давно забытому умиротворению.
– Сорок. Он на десять лет старше меня.
– А как насчет детей?
– Пока что лишь один. Мальчик. Ему пять лет. Мои родители пока что забрали его к себе.
Закрыв глаза, Нóга поинтересовалась, нет ли в чреве «Волшебного рога» чего-то способного умерить испытываемую ею боль, но не сшибать ее с ног, наподобие тому, что сотворила с нею крохотная таблетка предыдущего снотворного, полученного из рук соседки-контрабасистки перед сном вчера вечером. Ингрид извлекла маленькую бутылочку и вытряхнула себе на ладонь два золотистых шарика – после некоторого колебания оставить всю бутылочку своей пациентке или забрать оставшееся с собой до следующей надобности, если таковая возникнет, – Нóге, таким образом, была гарантирована эта помощь на все время пребывания оркестра в Японии. И в заключение с самого дна спасительного саквояжа извлечены были стерильные прокладки на случай, если кровотечение усилится.
– Самое главное, дорогая наша Венера, это чтобы ты оставалась в строю, как прежде, живой и здоровой, как всегда, радуя всех нас своей замечательной игрой. Я была на последней, вчерашней репетиции, и если я не ошибаюсь, то уловила какое-то новое, необычное звучание твоей арфы, смелый такой звук… исходивший от струн, более всего походивший на стон… хотя допускаю, что это было достижение твоего партнера тоже.
И она решительно защелкнула замки «Волшебного рога», поднявшись, чтобы самой пойти и подготовиться к первому их выступлению на японской земле, а Нóга осталась. Но ей очень хотелось сказать ей: «Спасибо. Спасибо тебе за все. Только прошу тебя – никогда и нигде не произноси этого “наша Венера”. Всех вас прошу называть меня просто “Нóга”».
Но она не была уверена, что время для подобной просьбы сейчас было бы уместно…
Зрительный зал утопал в ярчайшем свете, и рядом с завсегдатаями и держателями давно проплаченных абонементов замерли в ожидании заранее приглашенные и преисполненные достоинства личные гости голландского дирижера. Сам же Деннис ван Цволь, сменив легкую свою китайскую куртку, ставшую в этом сезоне модной среди дирижеров, на старый заслуженный смокинг с пришпиленной на лацкан искусственной лилией, внимательно стоял возле своего пульта. Оркестранты-мужчины все как один облачились в черные костюмы. Женщины в свою очередь тоже не пожалели усилий, чтобы выглядеть как можно лучше. В честь события и их уважения к оркестру валторнистка приняла решение не скрывать свою красоту. Распустив волосы, она украсила их каким-то экзотическим цветком и начистила свою валторну до ослепительного блеска, так что она сверкала, как золото. За кулисами, перед тем как выйти на сцену, не было никого, кто не восхищался бы метаморфозами, произошедшими с японской пианисткой, – утром еще она выглядела как студентка-первокурсница, подрабатывающая официанткой, к вечеру превратилась в таинственную красавицу в кимоно цвета вишни, в серебристых элегантных туфлях от «Гуччи» на высоченных каблуках, заметно прибавивших ей роста.
– Внимание, – остановил Герман своих музыкантов, уже приготовившихся выйти на сцену. – Не настраивайтесь заранее на нескончаемые аплодисменты и бурю оваций, поскольку в Японии люди сдержанные. Если реакция публики покажется вам умеренной – это ничего не значит и унывать причины нет. А теперь – вперед!
Но прием, который публика оказала симфонии Гайдна, а тем более «Императору», удовлетворил бы любое честолюбие. Обычные светильники, вопреки обыкновению, были пригашены, и тишина пала на зрительный, забитый доверху, зал, взорвавшийся затем взрывом аплодисментов и криками восторга. Вне всякого сомнения, семья пианистки, прибывшая из ее родного селения, друзья ее и учителя, и не исключено, что и бывшие ее работодатели времен работы ее официанткой или бэби-ситтером, не упустили случая убедиться в ее величии. Ибо была она некогда просто деревенской девчонкой, отсутствовавшей долгое время неведомо где, и даже само ее возвращение было достаточным поводом для празднования. И кто знал, сколько их в этом зале оказалось, тех, кто купил билеты на концерт исключительно ради нее?
И, возможно, поэтому в начале исполнения она чуть замедлила галопирующий темп, несколько удививший знатоков во время репетиции. Но с самого начала второй части произошла разительная и драматическая перемена. Игра ее стала мягче и задумчивей, как если бы император, задумавшись, задремал у себя в кабинете, а звуки пианино, окликая и приветствуя, передавали ему чью-то ласку и любовь. И медленные, нежные эти приветы настроили на тот же лад перкуссионистов, сидевших за спиною у Нóги, настолько, что, устав от ожидания, они решили, что могут позволить себе поддержать жизнедеятельность организма глотком-другим, не дожидаясь перерыва. Разумеется, пригласив с собою арфистку, вынужденную, к сожалению, отказаться, ибо она – в длинном черном одеянии, обнажавшем ее руки и плечи, – с трепетом прислушивалась к движению крови в ее теле, к огромному ее изумлению, тоже тосковавшему по давно забытым временам, не боясь сопутствующего при этом приступа боли.
А затем боковая дверь открылась, и в затемненное пространство за ее спиной вошел ее партнер, пожилой арфист Исиро Мацудайра, который сменил свой серый халат на другой, более нарядный – меч самурая был вышит на нем нитками красного шелка. Косичка его была тщательно заплетена и казалась от этого гораздо менее седой. Приблизившись к ней крошечными шажками, он глубоко ей поклонился. Ей показалось, что на дневную репетицию он прибыл с единственной целью познакомиться с ее игрой. По сути этот музыкант был скорее педагогом, а не исполнителем, а потому мог быть счастлив любому ученику или партнеру, способному превзойти его. И в ту минуту, когда она привстала, чтобы поклоном ответить на его приветствие, она ощутила, как что-то взорвалось у нее внутри и бурлящий поток крови пропитывает те гигиенические прокладки, которые дала ей прекрасная Ингрид, и, несмотря на разрывавшую ее боль, она почувствовала облегчение и радость. Теперь она была уже окончательно уверена – он вернулся, ее период. Без всяких сомнений.
Морщинистый старик с интересом рассматривал ее: скоро, скоро придется сидеть им на сцене бок о бок, золотая арфа рядом с черной, чтобы напомнить людям о цвете и запахе моря.
«Так что я была права, – думала она про себя, – когда говорила им, что могла родить ребенка. Но тогда… тогда я этого не хотела. Я была права, и доказательства этого сейчас вытекают из моего тела. Мама, мама! Ты и Хони – где вы сейчас? И который сейчас час? Вернулась ли мама в Иерусалим или она, испугавшись одиночества, названивает все время своему сыну?»
И внезапно неудержимый стон вырвался из самой глубины ее существа, вопреки ее воле. «Нет, не могло случиться так, чтобы мать, давшая жизнь мне самой, решила, что я потеряна».
И маленький старый человечек увидел слезы и вздрагивающие плечи «первой арфы», бывшей на половину столетия моложе его, и, переполненный сочувствия, поднялся, а затем маленькими, изящными шажками, подобными тем, которыми ее отец забавлял ночью свою жену, подплыл к ней и мягко поклонился.
Затянувшееся молчание поэта
Он опять вернулся поздно ночью, нисколько не позаботившись о том, чтобы не шуметь, как если бы ему было наплевать – сплю я или нет. Шаги его еще долго отдавались в пустых комнатах. Свет в холле он оставил, потом бесконечно долго возился и шелестел бумагами, пока, наконец, не затих. И я потащился на этот свет, все еще в плену старческого полусна.
И еще этот дождь.
Три недели подряд непрерывный, нескончаемый дождь, широкой струей бьющийся в оконное стекло.
Куда ходит он по ночам? Я не знаю. Однажды мне удалось пройти за ним следом несколько улиц, но старый мой знакомый вцепился в мои лацканы на одном из углов, и я потерял его из виду.
Дожди превратили все вокруг в месиво из асфальта, песка и воды. Тель-Авив зимой, город, лишенный какого-либо дренажа, мгновенно превращается в цепь озер. И море вдали, хмурое и темное, громыхающее в час отлива, это море служит городу задним планом.
Еще нет и пяти, а окна уже чуть светлеют. Что это было? Он появлялся в моем сне, стоял во весь рост неподалеку от берега, черные птицы бились у его коленей, и он смирял трепетание птичьих крыльев. Меня удивила его улыбка. Он стоял и глядел прямо на меня. И улыбался.
Чуть слышное похрапывание доносилось из его комнаты, и мне было ясно, что больше мне не уснуть. Такая возможность предоставится мне завтра или днем позже, и тогда я возьму свое. Эта боль растворится, уйдет, я знаю. Мне бы только сохранить свое достоинство до того момента, как мы расстанемся. В ближайшие двадцать часов, не более.
Хотя я и не видел его, я знал, как он спит: руки сложены на груди, веки сомкнуты, рот приоткрыт. Его дыхание чисто.
Но здесь я должен описать его. Рассказать, как он выглядит. Я могу это сделать: черты его лица уже установились, хотя ему нет еще и семнадцати. Я уже давно воспринимаю его так, словно он всегда был таким.
Он слегка сутул, тело плотное, крепкое, шея вытянута вперед. У него гладкий череп, лицо грубое, одутловатое, тупое. Прыщи усеивают щеки и лоб, чернота пробивающейся бороды. Его низко растущие волосы. Его очки.
Я хорошо знаю и готов объяснить это наперед, что люди считают его слабоумным; это общее мнение, и мои дочери разделяют его. Что до меня самого, я готов допустить правильность подобного мнения, тем более что в этом нет ничего, задевающего лично меня; тем не менее мои ощущения говорят мне иное. Я читал научную литературу по данному вопросу и могу вас уверить: здесь имеет место несчастный случай. Более того, он ничуть на меня не похож, и, за исключением некоторой жестокости, между нами нет ничего общего. А потому мне не в чем упрекнуть