Андреас-Саломе получила письмо поэта вместе с экземпляром монографии, будучи уже, как сама шутила, «сельской женщиной» с собакой и курятником. Она жила в буковой долине у подножья лесистых гор. За чтение Лу взялась неспешно, но день за днем все больше увлекалась. В конце концов она поняла, что книга не столько возносила хвальбы скульптору, сколько отображала его творческое мировоззрение. Такое достижение, которое наверняка требовало «смены духовных установок», затмило всякое прошлое раздражение.
Через пару дней Рильке получил ответ; как только он развернул письмо и увидел прямой каллиграфический почерк, похожий на его собственный, напряжение мгновенно отступило. Андреас-Саломе открыто признавалась, что книга буквально вышибла из нее дух.
«Ты отдался противоположности, тому, что тебя дополняет, примеру для подражания, который давно искал, – так люди отдаются браку, – не знаю, как иначе выразить свои мысли… эта книга похожа на обручение… на священный разговор… принятие того, чем еще не был, но таинственным образом стал», – писала она. «Вне всякого сомнения», книга стала самым выдающимся творением поэта на этот момент. «Отныне я буду твоей опорой», – обещала Лу.
У Рильке задрожали руки. Он не знал, с чего начать ответ, ведь столько всего хотелось рассказать.
«Не стану жаловаться, – пообещал поэт, но солгал, не в силах удержать поток боли и горечи. Он рассказал бывшей любовнице о трех приступах болезни, которые пережил зимой, о парижской пытке и отсутствии вдохновения и добавил: – Мне больше не к кому обратиться за советом, кроме тебя, – лишь ты одна знаешь меня настоящего».
«Два старых бумагомараки» вновь как ни в чем не бывало стали обмениваться письмами. Рильке рассказывал, что до сих пор не изгнал многие свои юношеские страхи. Порой жизни других людей настолько захватывали его, что он боялся – не сотрется ли граница между чужим и своим. Чужие страдания затапливали разум, как чернила просачиваются сквозь бумагу. Может, его вовсе и не существует? Вероятно, так и есть, однажды решил поэт и написал Андреас-Саломе: «Во мне нет ничего настоящего».
Рильке рассказал об одном болезненном событии, случившемся в Париже. Однажды по пути в библиотеку он оказался позади дерганого мужчины, чье поведение доктор Шарко называл бы «пляской святого Вита». Мужчина то дергал плечами, то кивал, то мотал головой. Двигался он отрывистыми прыжками и скачками. Рильке с любопытством наблюдал за ним и вдруг почувствовал, будто зрительно переместился в его тело. Он видел, как в мышцах собирается напряжение и нарастает до неизбежных спазмов. И тут же в теле поэта произошли сходные изменения, будто, наблюдая, он подхватил ту же болезнь. Против воли он следовал за мужчиной по улице, его «тянул страх человека, [который] неотделимый более от моего собственного».
Описание этого случая растянулось на несколько страниц письма, а завершился эпизод замечанием поэта, что памятный день вообще обернулся полным провалом. До библиотеки он так и не дошел – кому захочется читать после такого потрясения?
«Меня затопил, истощил чужой страх, который будто вытянул из меня все силы до последней капли».
Такое случается сплошь и рядом, говорил Рильке. Эти страхи следует обратить на благо искусства, но они, наоборот, высасывают все творческие силы. Как, спрашивал Рильке Андреас-Саломе, научиться обращать такие мощные чувства на благо поэзии?
И получил однозначный ответ: ты уже умеешь. Она писала, что он очень живо рассказал о мужчине, и теперь этот образ живет не только в поэте, он передался и ей самой. Незачем изводить себя поисками таланта, когда он уже есть – и доказательством тому – последнее письмо.
Андреас-Саломе усиленно заинтересовалась фрейдизмом и обнаружила, что страхи Рильке – обычное явление эпохи «конца века». Беспокойство растущим количеством людей и отчуждение в городах подтолкнуло многих изучающих разум к более социологическому подходу. Двести лет назад Рене Декарт, исследуя сознание индивидуума, сказал: «Я мыслю, следовательно, я существую», теперь же ученые задавались вопросом – как мыслят другие люди. И как понять, есть ли у других людей собственные личности?
Последний вопрос стал результатом изысканий Теодора Липпса, старого учителя Рильке. По его убеждению, если einfühlung отражает восприятие себя через объекты, то наблюдение – это не пассивное поглощение, а живое узнавание. Это перемещение личности. И если человек видит свое отражение в искусстве, значит, может увидеть и в других людях. Рильке обладал феноменальной способностью к этому – и это стало его величайшим поэтическим даром и тяжелейшей ношей.
Андреас-Саломе с пониманием отнеслась к положению Рильке, но убеждала открыться своему дару. Лелеять этот дар, как росток в душе. «Ты будто стал плодородной землей, и все, что в тебя попадает, – пусть искалеченное и изломанное, с отвращением отринутое, – магической силой превращается в пищу сокрытого ростка… обращается глиной, становится тобой». Поэт должен воровать болезнь и смерть, исследовать мучения ради поэзии.
Рильке пробовал воспользоваться советом и, вместо того чтобы отречься от мужчины, отождествлял себя с ним. Он уже научился «вглядываться» в животных и растения, а теперь совершенствовал свой художественный дар и переходил от натюрмортов к живой натуре. Вероятно, думал он, отрывистые движения дерганого мужчины не слишком отличаются от его собственных. Оба просто шли по жизни не так, как все.
В последующие месяцы поэт излагал эти отрывки восприятия в письмах к Андреас-Саломе. Постепенно рождались картины и звуки Парижа, и появился образ человека, способного их испытать. Рильке назвал его Мальте Лауридс Бригге. Этот юный поэт-датчанин станет главным героем единственного романа Рильке и, подобно прообразу, тоже отправится в Париж и также будет бороться с его влиянием. Он тоже будет взволнован видом мужчины с подобием синдрома Туретта, а описание этого случая в «Записках Мальте Лауридса Бригге» в точности повторит описание из писем Рильке. Следующие месяцы поэт все больше отдалялся от друзей и семьи, и Мальте стал его ближайшим соратником.
Возвращение Рильке и Вестхоф в Ворпсведе нельзя назвать счастливым. За время их отсутствия Генрих Фогелер высадил сад, отремонтировал дом и ждал появления на свет второго ребенка. Рильке, нового несгибаемого ученика Родена, разочаровало, что старый приятель погряз в семейной жизни и забросил искусство, главный акт творения. Фогелер стремился к бытовому удобству, что противоречило проповедям Родена, и Рильке решил, что Ворпсведе «теряет величие и значимость».
Ворпсведцев в свою очередь удивили Вестхоф и Рильке, особенно, когда потребовали раздельные спальни. За год до того вышла монография поэта о ворпсведских художниках, но в коммуне ее восприняли с холодком. Рильке взялся за написание только ради денег, о всех художниках, кроме Отто Модерзона, он был невысокого мнения. Но он не хотел никого унижать и потому отказался от всяких суждений. Вместо этого Рильке рисовал художников «в процессе становления», о чем и написал во вступлении. Он описал их детство и жизнь в коммуне. Когда Беккер прочитала книгу, она назвала содержание напыщенным и незначительным. «Много пустых разговоров и красивых предложений, но сердцевина ореха пуста», – заявила она. В своем труде Рильке отчего-то ни разу не упомянул Беккер, лучшую художницу Ворпсведе, и этим все усугубил.
Тем же летом случилось еще одно несчастливое воссоединение, когда Рильке и Вестхоф отправились за Руфь, жившей у родителей Клары в деревенском доме неподалеку от Ворпсведе. Девочка выросла, одичала и бегала голышом по двору. Тревожные голубые глаза сперва не узнали родителей. Она нерешительно подошла к Рильке, а через пару дней звала его «дядя» или «хороший дядя». Со своей стороны он не в силах был дать ей нужного внимания. Его беспокоила необходимость связываться с этой маленькой жизнью. Забота о ней лишала его одиночества и убеждала, что девочка в нем разочаруется. К концу лета Рильке жаждал сбежать из Ворпсведе.
Вестхоф решила, что пришло время последовать совету Родена и поехать в Рим, чтобы изучать скульптуру по примеру учителя. Рильке отправился вместе с женой на «римские зимние каникулы», собираясь погрузиться в новое увлечение – изучение готической архитектуры. Он с удовольствием провел бы время в сельской местности, но супруги на пару месяцев сняли виллу неподалеку от города. Весной город наполнился немецким языком, будто солдаты маршем взбирались на холм. Вестхоф осталась в Риме, а Рильке не выдержал бы еще одного сезона.
Он выбрал для себя путешествие по континенту: из Италии – в Швецию и Данию. Писать «Записки» он начал в Италии, но поскольку главный герой был датчанином, Рильке почувствовал необходимость отправиться в Копенгаген, «город Якобсена». В те дни он не поддерживал ни с кем связь, как вспоминает друг поэта Стефан Цвейг.
«У него не было ни дома, ни адреса, куда бы можно было писать, ни жилища, ни рабочего места. Он всегда двигался по миру, и никто, даже он сам, не знал заранее, куда заведет его путь».
Вестхоф направляла все письма, адресованные Рильке в Скандинавию, в том числе письмо Франца Каппуса двухмесячной давности. Рильке был благодарен за это письмо, объяснив, что юный поэт в то время «испытывал сложности». Каппус волновался, что тяжелое детство могло лишить его сил для взрослой жизни.
Должно быть, в его строках сквозила досада, потому что в ответ Рильке восхитился «прекрасным беспокойством о жизни». Он согласился с Каппусом, что «пол – это сложно, безусловно», и сказал, что ответит, как только появится у него достойный совет. Ужасное лето в Ворпсведе стало для него уроком. «Перерасти друзей – значит, освободиться для собственного роста», – писал Рильке. Когда мир вокруг очищается, люди начинают опасаться твоего одиночества. Но следует сохранять «уверенность и спокойствие, не мучиться сомнениями и не пугаться счастливой уверенности, которую они не поймут». Силы следует искать в пустоте, которая, если вдуматься, – не более чем пространство. Когда движешься в ее глубину, стоит быть добрым с остальными.