История Рильке и Родена. Ты должен измениться — страница 40 из 49

Потрясение и возмущение – это еще мягкое описание чувств, нахлынувших на Родена, когда он узнал о планах правительства разрушить его студию и «зачарованный приют», как называла их тайное гнездышко Шуазёль. В старину короли лично приглашали художников жить в своих дворцах; теперь же собственная страна хочет выбросить его на улицу. Но он, Роден, не потерпит такого унижения, он будет бороться до последнего!

В конце 1909 года Роден обратился к одному из городских советников с деловым предложением. После смерти все его работы отойдут в дар государству, включая все статуи «в гипсе, мраморе, бронзе, камне, а также мои рисунки и моя коллекция древностей», если в особняке будет открыт Музей Родена. При одном условии – пока он жив, он должен жить в этом особняке. Художник указывал на то, что его произведения уже обрели постоянный дом в Америке, в Метрополитен-музее, и подчеркивал, что его страна должна сделать для него, по крайней мере, не меньше.

Правительство обещало рассмотреть предложение Родена, но многие жильцы особняка не хотели висеть на волоске, дожидаясь решения, и анклав художников начал потихоньку распадаться. Угроза продажи здания стала последним толчком для Матисса, который принял окончательное решение переселиться в деревню. Академия отнимала у него слишком много времени, да и разочарование художника двойственным отношением к нему парижской прессы все росло. Изданный им в 1908 году манифест «Записки художника» был попыткой посчитаться с критиками, которые поочередно называли его искусство то слишком академичным – Андре Жид назвал «Женщину со шляпой» «плодом теорий», – то слишком диким. Но эссе Матисса больно ударило по самому художнику, открыв его для еще большего числа нападок. Вот почему теперь он больше всего хотел уйти от общества и мирно писать где-нибудь на природе. Он даже начал практиковать воздержание как способ сохранения «творческих» ресурсов для занятий искусством. Разгульная атмосфера «Отеля Бирон» не особенно способствовала его творческим усилиям.

Даже Кокто собирался вскоре съезжать, хотя и не по своей воле. Его мать узнала о тайном убежище сына, когда дамы из ее клуба «Друзья Лувра», прослышав о старинном особняке, обратились к ней с вопросом, не окажет ли ее сын им любезность провести для них экскурсию по дому. Похоже, о его тайной garçonnière[11] знали все, кроме матери.

Мадам Кокто охватил ужас, когда она узнала, что ее благовоспитанный сын водит компанию с бандой развратных художников. Наверное, больше всего она боялась откровенно гомосексуального Эдуарда де Макса, который красил глаза не только на сцене, но и в жизни. И хотя французская публика в целом, пережив эпоху Оскара Уайльда, воспринимала де Макса как своего рода «сакральное чудовище», не все, однако, отличались таким свободомыслием. «Де Макс был как океан, и его, как океана, боялись матери», – сказал о нем Кокто.

Между тем мать грозилась отлучить Кокто от денежного пособия, если он не съедет немедленно. Дамы из клуба «Друзья Лувра» получили свою экскурсию, а Кокто скрепя сердце простился со своим «царством фей».

Рильке провел зиму у себя в комнате за сборами. Издатель пригласил его закончить рукопись «Мальте» в Лейпциге. Там он сможет диктовать текст машинистке, а не разбирать свои записи самому. Перед отъездом Рильке нанес визит вежливости Родену, с которым простился, возможно, насовсем. Роден сделал поэту подарок к близящемуся Рождеству – свой рисунок – и пожелал удачи. Восьмого января 1910 года Рильке сел в поезд, который повез в Германию его самого и его багаж – полный чемодан разрозненных листков из записных книжек, в которых было все для того, чтобы, наконец, упокоить Мальте с миром.

«Так вот куда люди приезжают, чтобы жить; я бы сказал, что этот город пригоден только для смерти». Так начинается история приезда юного Мальте Лауридса Бригге в Париж. Это первая запись романа, который целиком состоит из разрозненных импрессионистических набросков, помеченных датами, как дневниковые записи. Первый снабжен датой и адресом: «11 сентября, рю Тулер» – вариацией на тему первого адреса самого Рильке в Париже: рю Тулер, 11.

Далее сходства между Рильке и его двадцативосьмилетним отражением только нарастают. Мальте – угрюмый северянин, чувствующий себя в огромной метрополии не в своей тарелке, честолюбивый молодой поэт, чья одержимость распадом и смертью выведена на страницах размышлений, целиком взятых из записок самого Рильке. И хотя «Мальте», вне всякого сомнения, произведение художественное, стоит все же помнить, что Рильке едва не назвал его «Дневник моего второго я». История Мальте – один из первых модернистских романов, и, как таковой, он почти лишен сюжета. Главное в нем – запутанные поиски героем самого себя, а заодно и ответа на тот вопрос, которым постоянно задавался сам Рильке: «Как жить?»

Но путь Мальте – это история поиска, который ни к чему не приводит. Он, словно губка, впитывает боль других. Когда же Мальте научается использовать свою гипервосприимчивость, то открывает, что в ней таятся огромные возможности. «Я учусь видеть, – говорит он в самом начале. – Не знаю, отчего, но всё теперь глубже входит в меня, и не остается там же, где прежде».

В конце Мальте, словно блудный сын, возвращается из Парижа домой. Мы не знаем, останется ли он там навсегда, знаем только, что пока он вернулся. Рильке дает свой вариант библейской притчи, в котором Мальте не ищет прощения своего семейства: «Что знали они о нем?» Он никому больше не принадлежит. Для Мальте притча о блудном сыне становится «легендой о человеке, который не хотел, чтобы его любили». В этом была и его сила, и «в конечном счете сила всех юношей, покидающих родительский дом».

Здесь Рильке ставит в своей истории точку, так и не давая нам узнать, что же случилось с его героем дальше. «Его стало бесконечно трудно любить, он чувствовал, что это под силу лишь Одному. Но Он пока не хотел», – читаем мы в последних строках романа. И дело не в том, что Мальте не знал, что ему делать дальше, – он понял суть задачи, поставленной Бодлером, просто не мог найти ей окончательного решения. «Это испытание оказалось выше его сил, – писал Рильке, – и он не справился с ним, хотя мысленно был убежден в его необходимости, настолько убежден, что инстинктивно искал его, пока оно само не приблизилось к нему и больше уже не оставляло. Книга о Мальте Лауридсе, когда она будет написана, будет не чем иным, как книгой о прозрении, явленном на примере человека, кому оно не по силам…» Ее герой был тем, кого потрясло и ошеломило бы зрелище человеческих мучений в Париже, как оно потрясло в свое время Рильке и как потрясло бы, вероятно, Каппуса, случись ему туда попасть. Но если Мальте оказался им раздавлен, то Рильке оно преобразило.

Доппельгангер, двойник, уже столетие оставался фирменным знаком немецкого романтизма, когда Рильке одним из первых авторов-модернистов решил перенести этот прием на литературную почву XX века. Как и положено, он должен был уничтожить своего двойника, обычно вестника разрушения и судьбы, чтобы освободиться самому. Но в эпоху, когда психологи разрабатывали теории подражательства и нарциссизма, многие литературные критики увидели в двойниках Рильке, Кафки и Гофмансталя попытки психологического самоанализа. Рильке даже задал Андреас-Саломе вопрос, считает ли она, что Мальте «погибает для того, чтобы спасти от гибели меня».

Она ответила утвердительно и добавила: «Мальте не портрет, скорее, автопортрет, написанный с тем, чтобы отделить себя от него». Рильке чувствовал, что сможет родиться заново, только когда умрет душа другого, кто бы ни был этот другой – Мальте с его нереализованным потенциалом или покойная сестра поэта.

В конце месяца в Лейпциге Рильке написал последние слова романа за столом, который его коллеги по издательству уже окрестили «столом Мальте Лауридса». «Книга закончена, она отделена от меня», – сказал он. Однако нельзя сказать, чтобы это очень обрадовало писателя. Вместо удовлетворения он испытывал чувство пустоты, от которого его могло избавить лишь путешествие.

Он поехал в Берлин, где ненадолго воссоединился с Вестхоф, которая возвращалась в Ворпсведе после трех месяцев, проведенных в деревушке у подножия Судетских гор, где лепила бюст жившего там писателя Герхардта Гауптмана, их общего друга. Затем, в апреле, он снова отправился в Италию, чтобы провести несколько дней в замке княгини. Но был разочарован, обнаружив себя не единственным ее гостем. У нее гостили сын и австрийский писатель Рудольф Касснер, чью интеллектуальную мощь Рильке находил подавляющей. В разговоре с ним не окончивший университетского курса поэт чувствовал себя студентом, проваливающим труднейший экзамен, к которому не готов. И хотя позднее они с Касснером станут добрыми друзьями, в тот раз Рильке поспешил покинуть его общество, а вместе с ним и Дуино. Но обещал себе вернуться, когда обстановка в замке будет больше располагать к работе.

Тем временем пришла новость: продажа «Отеля Бирон» приостановлена, правительство обдумывает предложение Родена о создании в особняке его музея. Прошлогодний исход квартирантов освободил квартирку на третьем этаже, довольно далеко от комнат Родена. Она состояла из спальни, кухоньки и кабинета, от других обитаемых комнат ее отделял длинный коридор. В кабинете было окно высотой от пола до потолка, которое выходило в сад, прямо на большую липу. Рильке решил, что, раз уж от людей все равно не избавишься, то лучше терпеть их общество там, где ему хорошо работалось. Он нанял квартирку и в мае 1910 года вернулся в Париж, привезя с собой даже кое-что из мебели и книг, чтобы устроиться, как дома.

С возвращением в Париж для Рильке завершилось многое из того, что было привычным для него прежде. Уже не молодое гибкое деревцо в тени могучего Родена, он шагнул в солнечный свет той парижской весны независимым, как никогда.

Он научился справляться со своим страхом перед толпой и вмешательством других жизней в его жизнь. С тех самых пор, когда ему стало доступно искусство «внутреннего зрения», он учился не только видеть предметы изнутри и проникать мыслью во внутренний мир животных, но и выворачивать ту же стратегию наизнанку, чтобы защитить себя от посягательств извне. Раньше перед каждым визитом в Лувр он должен был собирать себя в кулак, чтобы вытерпеть наплыв тел и лиц, когда живые люди порой становились для него неотличимыми от изображенных на холстах. Но теперь он научился брать паузу, во время которой подчинял себе свои чувства, и, закрывая глаза, представлял свое тело крепостью, а его внешнюю поверхность – стенами, надежно укрепленными от любых врагов.