История Рильке и Родена. Ты должен измениться — страница 46 из 49

Это была заповедь, которой Рильке следовал очень долго. Но когда Роден говорил, что надо «трудиться, неустанно трудиться», Рильке понял это так, что работа должна занять главное место жизни. Какое-то время поэт готов был на такую жертву, пока думал, что послушание вознаградит его мастерством. Рильке заперся от мира и направил свою любовь к людям на неодушевленные объекты. Он поступал так, словно жил в воде, стихии, негостеприимной для людей. А если кто-то осмеливался предложить ему свое участие в этом «пространстве без воздуха и без любви», как пыталась в свое время Вестхоф, то их поддержке суждено было состариться и умереть, «иссохнув и превратившись в тлен». Работой Рильке доводил себя в те годы до грани безумия. Но, как он ни старался, желание жить ему не удалось искоренить в себе никогда.

В один из его последних визитов к Родену скульптор задал старому другу вопрос: «Зачем оставлять все это?» Дело было в саду, в Мёдоне, где семидесятилетний мастер отдыхал, окруженный мраморными и гипсовыми статуями, которые сопровождали его всю жизнь. И такой у него был довольный вид в ту минуту – сад полон красотой, созданной его руками, в доме верная подруга Бере, память хранит воспоминания о большой любви, и не одной, – что Рильке вдруг понял: Роден никогда не приносил таких жертв, какие приносил он, Рильке. Роден не был мучеником своего искусства. Как он жил? В полное свое удовольствие, и все выходило именно так, как он хотел.

Роден и не подозревал, что слова, произнесенные им более десяти лет назад, лишили поэта самого святого, что только есть в жизни, и не смог бы понять, как такое могло произойти, даже если бы ему сказали об этом. Когда Рильке услышал его слова «трудиться, неустанно трудиться», он последовал им буквально и отверг свою нынешнюю жизнь ради грядущего воздаяния. Увидев же, что сам Роден и не думал следовать собственной директиве, Рильке почувствовал, что его обманули и предали. Его ошибка состояла в том, что он вовремя не понял: Роден не мог рассказать ему, как надо жить. Он поступил так, как поступает всякий учитель: передал ученику свои знания в надежде, что тот научится находить удовлетворение в самом процессе работы. В искусстве, как с запозданием начал понимать Рильке, нет ничего скрытого: в нем нет бога, нет тайны, которую надо раскрыть, и, в большинстве случаев, оно не приносит даже награды. Есть лишь одно – процесс творчества.

Как-то утром в конце июня, незадолго до начала войны, Рильке написал стихотворение о высокой цене, которую он заплатил за свою работу. Всю жизнь он провел один в пустых гостиничных номерах, созерцая то башни соборов, то львов в клетках, спал в холодных постелях. Но глубоко в теле этого обреченного наблюдателя жизни еще «бьется чувствующее сердце», хотя и «болезненно погребенное» под вымыслом.

И когда повествующее лицо стихотворения достигает предела объективного наблюдения, Рильке решает: «Возможно, настала пора поучиться человечности». Он отправляет Андреас-Саломе копию стихотворения, которому дает заглавие «Поворот», так как оно действительно отмечает тот поворот в его жизни, «который непременно должен наступить, если мне еще суждено жить».

Зренья свершилась работа,

поработай же сердцем…

Двадцать восьмого июня 1914 года был застрелен эрцгерцог Франц Фердинанд. Две недели спустя Рильке собрал дорожную сумку, чтобы отправиться в обычную, как он полагал, поездку в Германию: навестить Андреас-Саломе в Гёттингене, затем отправиться к издателю в Лейпциг и, наконец, в Мюнхен, повидать Руфь, откуда снова вернуться к Андреас-Саломе. Рассчитывая, что поездка будет недолгой, он оставил все свои вещи – в том числе стол, подаренный Роденом, семейный герб в рамке на стене и дагерротип отца – у себя на квартире в Париже. Пока он стоял на рю де Кампань-Премьер и ждал такси, его квартирная хозяйка вдруг заплакала. Рильке, который понятия не имел о том, что Европа находится на краю гибели, не понял причины ее слез.

В Германию он прибыл в середине июля, за две недели до того, как Австрия объявила войну Сербии. Известия о разрыве дипломатических отношений приходили то с одного, то с другого конца Европы, а Рильке продолжал сохранять безразличие к происходящему. Угрозу России мобилизовать армию он воспринял как пустую и продолжал исполнять намеченный план: собрался к Андреас-Саломе в Мюнхен; «сущее дитя во всем, что касалось политики», как сказал о нем один друг. Однако Андреас-Саломе рисковать не стала и предпочла сесть в поезд, который повезет ее совсем в другом направлении, не в Мюнхен. Мудрая женщина. Пройдет шесть лет, прежде чем Рильке снова окажется в Париже.


Второго августа, через две недели после нечаянной эвакуации Рильке из Парижа, солдаты захватили машину Родена, когда тот выезжал за городские ворота по дороге домой в Мёдон. Въезд и выезд из столицы был закрыт для всех, без исключения. Пришлось семидесятитрехлетнему скульптору с помощником возвращаться в пригород пешком. К счастью, один крестьянин пожалел их и подвез на своей телеге.

Добравшись-таки до дома, Роден обнаружил, что всех его служащих мужского пола призвали в армию. Даже коня, престарелого инвалида Ратаплана, и то забрали на войну. Затем принесли телеграмму, в которой Родену рекомендовали в сорок восемь часов перенести все свои скульптуры в подвал «Отеля Бирон». Роден еще не успел оценить всей серьезности конфликта, когда по Парижу уже полетели листовки, в которых жителей извещали о начале мобилизации.

На следующий день Германия объявила войну России и Франции. Роден нанял команду грузчиков, и они, вместе с его сыном, Огюстом, срочно перенесли скульптуры в хранилище и еще устроили так, чтобы как можно больше их было переправлено в Англию. К концу месяца немецкие войска уже окружали Париж и забрасывали город листовками с предупреждениями о том, что единственная надежда парижан – в сдаче.

Первого сентября Роден понял, что пора уезжать. Он и Бере, протискиваясь на вокзале сквозь толпы стекающихся в город солдат, сели в поезд, чтобы ехать в Англию, а Огюста оставили в Мёдоне. Кто-то из родственников скульптора взялся приглядеть за его загородным домом, а неделю спустя, когда началась битва на Марне – сражение, в котором ценой огромных потерь была предотвращена оккупация немцами Парижа, – дом был превращен в полевой госпиталь.

Роден и Бере укрылись в лондонском доме своей подруги Джудит Кладель. В вынужденном пребывании за границей Роден нашел даже кое-что положительное: теперь он сможет лично присутствовать на открытии своей скульптуры «Граждане Кале» в саду при здании Парламента осенью. Однако в последнюю минуту куратор решил, что это будет дурной тон: демонстрировать памятник тем, кто пожертвовал своей жизнью за свободу Кале в то самое время, когда немцы в буквальном смысле держат французский порт в осаде.

Роден был разочарован таким решением, однако впереди его ждало испытание куда более суровое: через несколько недель после приезда в Лондон он открыл газету «Дейли Мейл» и увидел большую фотографию: разрушенный снарядом собор в Реймсе.

«Он побледнел, точно при смерти, и так провел два дня, белый и немой от горя, сам словно превратившись в статую покалеченного собора», – говорила Кладель. Немцы знали, что делали: прекрасно осведомленные о том значении, которое реймсский собор имел для французов будучи одним из символов национальной идентичности, они еще четыре года продолжали забрасывать его снарядами. В будущем, предсказывал Роден, настанет день, когда «скажут “падение Реймса”, как сейчас говорят “падение Константинополя”».

Возможно, впервые в жизни Роден испытал страстный интерес к политике. Он отправил писателю-пацифисту Ромену Роллану, который тоже жил когда-то в «Отеле Бирон», письмо с такими словами: «Это больше, чем просто война. Эта кара Господня – гуманитарная катастрофа на границе двух эпох». Патриотизм Родена креп день ото дня, и в ноябре он передал Музею Виктории и Альберта в Лондоне восемнадцать своих работ – дар английским братьям по борьбе с Германией. А когда скульптору поступило невероятное предложение вылепить бюст германского императора, кайзера Вильгельма Второго, за немыслимое вознаграждение в 125 тысяч франков, Роден от сделки отказался, заявив: «Как я могу ваять портрет врага Франции?»

Через два месяца после падения Реймса Роден и Бере перебрались из Лондона в Рим, где ему заказали бюст папы. Бенедикт Пятнадцатый согласился на двенадцать сессий с Роденом, но высидел всего три. По всей видимости, долго сидеть без движения, сохраняя одну и ту же позу, показалось ему слишком тяжело, и он сослался на занятость. Когда помощник, набравшись смелости, принес скульптору фотоснимки папы, которые должны были заменить ему живую модель, Роден сорвал с себя фартук и в гневе выбежал из мастерской. Друг, который выступал посредником в переговорах о позировании папы, встретил Родена в тот день на Ватиканской лестнице. Слезы стояли в глазах старика, и другу пришлось за руку свести того вниз по ступеням.

Когда еще через несколько месяцев бои из Франции переместились в Бельгию, Роден вернулся в Париж, где продолжил работу над бюстом папы. Бюст получился похожим на оригинал, но, жаловался скульптор, ему никогда не стать тем «шедевром», каким он был бы, согласись папа позировать лично.


Если Родену пришлось в первые месяцы войны покинуть Париж, то Рильке в это же время ожидал нечаянный счастливый поворот. В сентябре издатель проинформировал его, что некий неизвестный даритель, уходя на войну, оставил двадцать тысяч австрийских крон двум поэтам – Рильке и Георгу Траклю. Рильке так и не узнал имени неизвестного благодетеля, однако позднее выяснилось, что им был венский философ и наследник сталелитейного магната Людвиг Витгенштейн, большой поклонник лирической поэзии Рильке.

Рильке, по его словам, «был поражен не менее, чем если бы убедился в реальности единорогов». Нежданный подарок положил начало непривычно комфортному периоду в его жизни. Летом 1915 года он завел подругу – ею стала художница Лулу Альберт-Лазард – и, с милостивого разрешения патронессы, бесплатно занял ее мюнхенский особняк с видом на набережную. В ее гостиной Рильке изо дня в день любовался прекрасным в своей необычности полотном Пикассо «Семья комедиантов» – шестеро печальных циркачей позже возникнут в одной из «Дуинских элегий» поэта.