[514]».
Из курии пошли в народное собрание. Когда в сопровождении немногих пришел туда диктатор и со всей толпой знатных граждан начальник конницы, Папирий приказал свести его с кафедры на более низкое место[515]. Отец последовал за сыном и сказал: «Ты хорошо делаешь, приказав свести нас туда, откуда мы можем высказать свое мнение, даже как простые граждане».
Сначала слышались не столько связные речи, сколько перебранка; затем шум заглушен был полным негодования голосом старика Фабия, который порицал Папирия за его гордость и жестокость, говоря, что он также был диктатором в Риме и не обидел никого – ни плебея, ни центуриона, ни воина, Папирий же ищет победы и триумфа над римским полководцем, словно над неприятельскими вождями. Какая разница между сдержанностью прежних людей и теперешней гордостью и жестокостью! Диктатор Квинкций Цинциннат наказал освобожденного им из осады консула Луция Минуция только тем, что оставил его, консула, легатом при войске[516]. Марк Фурий Камилл не только сдержал свой гнев, когда Луций Фурий, пренебрегши его старостью и властью, сразился с постыднейшим исходом[517], не только ничего предосудительного не написал о товарище народу или сенату, но даже по возвращении в Рим признал его самым достойным между консульскими трибунами и выбрал его в соучастники своей власти, когда сенат позволил ему выбирать из своих товарищей. А у народа, в руках которого находится верховная власть над всеми, никогда даже гнев против тех, которые вследствие своей опрометчивости и неспособности губили армии, не заходил далее наказания денежным штрафом; но смертной казни за дурное ведение войны не требовали еще по сей день ни для одного полководца. А теперь вождям римского народа, одержавшим победу и достойным самых законных триумфов, угрожали розгами и секирами, чего нельзя было делать даже и по отношению к потерпевшим! Чему же, наконец, должен был бы подвергнуться его сын, если бы он потерял войско, если бы был разбит, обращен в бегство и лишился лагеря? До чего больше мог дойти гнев и насилие диктатора, чем до ударов розгами и казни? Как согласовать между собою то, что государство благодаря Квинту Фабию радуется победе, устраивает благодарственные молебствия и празднества, а его, ради которого открыты храмы богов, дымятся алтари жертвами и к ним в изобилии приносятся почетные дары, – его, раздетого, секут розгами на глазах римского народа, в виду Капитолия и Крепости, в виду богов, которых он не напрасно призывал в двух сражениях?! Как отнесется к этому войско, которое одержало победу под его личным предводительством и главным начальством? Что за печаль будет в римском лагере! Какая радость среди неприятелей!
Так говорил он, упрекая, и вместе с тем жаловался, молил богов и людей о защите и, проливая обильные слезы, обнимал своего сына.
34. За Квинта Фабия стояло величие сената, расположение народа, помощь трибунов и воспоминание об отсутствующем войске; с другой стороны, превозносились непобедимая власть римского народа, военная дисциплина и эдикт диктатора, всегда соблюдавшиеся, как воля богов, и Манлиевы приказы, и принесенная в жертву для общей пользы любовь к сыну. Так поступил-де некогда и Луций Брут[518], основатель римской свободы, по отношению к двум своим сыновьям, теперь же добродушные отцы и снисходительные старики, когда дело касается презрения к чужой власти, прощают юности нарушение военной дисциплины, как нечто маловажное. Он, Папирий, будет настаивать, однако, на своем решении и ничего не уступит из законного наказания по отношению к тому, кто вопреки его приказанию дал битву, несмотря на то что религиозные обряды были нарушены и ауспиции сомнительны. Будет ли вечно продолжаться величие диктаторской власти, это не от него зависит; но Луций Папирий нисколько не ограничит ее прав; он желает, чтобы власть трибунов, неприкосновенная сама по себе, не посягала, при помощи своего протеста, на власть римских начальников и чтобы народ не уничтожил именно в его лице диктатора и право диктатуры. Если народ это сделает, то потомки тщетно будут обвинять не Луция Папирия, а трибунов и ложный приговор народа; ибо, если раз нарушена военная дисциплина, то воин не будет повиноваться приказанию центуриона, центурион – приказанию трибуна, трибун – приказанию легата, легат – приказанию консула, начальник конницы – приказанию диктатора; никто не будет питать уважения к людям и богам; не будут исполняться распоряжения полководцев, не будут принимаемы в расчет ауспиции; воины без отпуска будут в беспорядке бродить в завоеванной и во вражеской стране; позабыв о присяге или руководясь лишь своеволием, они будут оставлять службу, когда захотят, будут покидать осиротелые знамена; не будут сходиться по приказанию, не будут различать, сражаются ли они днем или ночью, на удобном или неудобном месте, по приказанию ли полководца или без него, и не будут охранять знамен, не будут держаться рядов своих; наподобие разбоя, военная служба, вместо освященной обычаем и клятвой, станет делом слепой случайности. «Обвинениям в этих преступлениях, – сказал Папирий, – подвергайте себя во все века, народные трибуны, на свои головы примите вину за своеволие Квинта Фабия!»
35. Недоумевавших трибунов, теперь уже больше дрожавших за себя, чем за того, для которого нужна была их помощь, освободило от этого гнета единодушие римского народа, который обратился к диктатору с просьбами и мольбой – ради него освободить от казни начальника конницы. Когда народ обратился к просьбам, к нему присоединились также трибуны и убедительно просили диктатора отнестись снисходительно к человеческой ошибке и молодости Квинта Фабия; они говорили, что он достаточно наказан. Уже сам юноша, уже отец его Марк Фабий, забыв о споре, пали на колени и просили диктатора оставить гнев. Тогда диктатор, водворив тишину, сказал: «Хорошо, квириты! Одержала верх военная дисциплина, победило величие власти, существование которых на будущее время подвергалось опасности. Квинт Фабий, который сражался вопреки распоряжению полководца, не освобождается от наказания, но, признанный виновным, отдается в дар римскому народу, отдается в дар трибунской власти, которая идет к нему на помощь из милости, а не на законном основании. Живи, Квинт Фабий, осчастливленный больше этим согласием граждан, выразившимся в защите тебя, чем тою победой, которая незадолго перед тем приводила тебя в восторг; живи, дерзнувший на такой подвиг, которого тебе не мог бы простить даже и отец, если бы стоял на месте Луция Папирия! Со мною ты можешь помириться, когда захочешь; римскому же народу, которому ты обязан жизнью, ты не можешь оказать большей услуги, как ту, если этот день послужил для тебя достаточным уроком в мирное и военное время быть в состоянии подчиняться законной власти».
Диктатор объявил, что не задерживает больше начальника конницы, и сошел с освященного места; радовался сенат, радовался еще больше народ; окружив, поздравляли с одной стороны начальника конницы, с другой – диктатора и сопровождали их; военная власть, казалось, была укреплена опасностью Квинта Фабия не менее, чем достойной жалости казнью молодого Манлия.
Случайно в этом году вышло так, что всякий раз, когда диктатор удалялся от войска, неприятели в Самнии начинали волноваться. Но у легата Марка Валерия, который был начальником лагеря, стоял пред глазами Квинт Фабий как предупреждающий пример, что следует больше бояться сурового гнева диктатора, чем какой бы то ни было неприятельской силы. Поэтому, когда отряд, добывавший хлеб, попал в засаду и был перебит на неудобном месте, то все были убеждены, что легат мог бы подоспеть к ним на помощь, если бы не боялся строгих эдиктов диктатора. Раздраженные еще и этим обстоятельством, воины утратили всякое расположение к диктатору; впрочем, уже раньше они были озлоблены против него за то, что он был неумолим по отношению к Квинту Фабию и в угоду римскому народу простил то, чего не хотел простить по их просьбам.
36. Поручив начальство в городе Луцию Папирию Крассу, а начальнику конницы Квинту Фабию запретив предпринимать что бы то ни было в силу власти, сопряженной с его должностью[519], диктатор возвратился в лагерь; прибытие его не обрадовало граждан и нимало не напугало врагов. Ибо на следующий день они в боевом порядке подошли к римскому лагерю, потому ли, что не знали о прибыли диктатора или потому, что мало придавали значения присутствию или отсутствию его.
Но один человек, Луций Папирий, имел такое значение, что если бы воины сочувствовали планам полководца, то в этот день, считали несомненным, можно было окончить войну с самнитами: так он построил войско, так подкрепил его позицией и резервами и всякого рода военным искусством. Но воины были нерадивы и умышленно отказывались от победы, чтобы умалить славу полководца.
На стороне самнитов было больше убитых, на стороне римлян больше раненых. Опытный полководец заметил, чтó задерживает победу: понял, что нужно смягчить свой характер и к строгости присоединить ласку. Поэтому, пригласив легатов, он лично обходил с ними раненых воинов, заглядывал в палатки и, спрашивая каждого в отдельности, как он себя чувствует, поручал заботу о них поименно легатам, трибунам и префектам. Это само по себе приятное народу дело он повел так ловко, что, излечивая тела воинов, весьма скоро склонил на свою сторону сердца их; да и на выздоровление воинов ничто не действовало благотворнее, как то, что заботу эту они приняли с благодарностью. Лишь только войско оправилось, он сразился с врагами при полной уверенности в успехе с его стороны и со стороны воинов и разбил наголову самнитов, так что в этот день они в последний раз сражались с диктатором.