34. В то время как Аппий, не встречая ни от кого одобрения, мудрствовал так лукаво, Семпроний сказал: «Вот, квириты, потомок того Аппия, который, будучи избран децемвиром на один год, на другой год избрал сам себя, а на третий, не будучи избран ни самим собой, ни кем-либо другим, в качестве частного лица удержал за собою заведование делами и власть и только тогда отказался от занятия и впредь этой должности, когда пал под бременем незаконно приобретенной, преступно отправляемой и насильственно удержанной власти[579]. Это та же самая фамилия, квириты, насилием и обидами которой вы были вынуждены оставить отечество и занять Священную гору; та, против которой вы приобрели себе помощь в лице трибунов; та, из-за которой вы два раза, будучи воинами, занимали Авентинский холм; та, которая всегда ратовала против законов о процентах и против законов аграрных. Она отвергала законность брака между патрициями и плебеями[580], она преграждала плебеям путь к курульным должностям[581]. Род этот для нашей свободы гораздо враждебнее рода Тарквиниев. Наконец, неужели и вправду, Аппий Клавдий, хотя уже сотый год идет со времени диктаторства Мамерка Эмилия и было столько цензоров, людей знатнейших и доблестнейших, никто из них не читал Двенадцати таблиц? Неужели никто не знал, что закон составляет последнее по времени постановление народа? Напротив, все знали и потому скорее повиновались Эмилиеву закону, чем тому прежнему, на основании которого впервые были избраны цензоры[582], потому что этот закон народ утвердил последним по времени, потому что там, где существуют два противоречащих один другому закона, новый всегда уничтожает старый. Или ты, Аппий, говоришь, что народ не обязан исполнять закон Эмилия, или – что народ обязан, а ты один стоишь вне закона? Закон Эмилия был обязателен для тех свирепых цензоров, Гая Фурия и Марка Гегания, которые показали, сколько зла может принести государству эта магистратура, когда в гневе на ограничение срока их власти они причислили к разряду эрариев Мамерка Эмилия, человека первого своего времени и на войне, и во время мира. Обязателен он был затем для всех цензоров в продолжение ста лет; обязателен он и для твоего товарища Гая Плавтия, избранного при тех же ауспициях, с такими же, как и ты, правами! Или его народ избрал, облекши не всеми правами цензора, а ты один такой отменный человек, что по отношению к тебе имеет значение эта привилегия? Каким образом мог бы ты избрать кого-нибудь царем-жрецом? Опираясь на слово “царство”, он скажет, что избран полноправным царем Рима! Кто, по твоему мнению, удовольствуется шестимесячной диктатурой? Кто удовольствуется пятидневным междуцарствием? Кого бы ты мог безбоязненно избрать диктатором для вбивания гвоздя или для устройства Игр? Какими, по вашему мнению, глупцами и простецами кажутся ему [Эмилию] те, которые, совершив великие деяния, в двадцатый день отказывались от диктатуры, или те, которые слагали с себя должность, будучи ненадлежаще избраны? Но зачем я припоминаю то, что было давно? Недавно, в эти десять лет диктатор Гай Мений, получив со стороны врагов упрек в прикосновенности к тому преступлению, о котором он сам производил следствие, по той причине, что он производил его строже, чем то было безопасно для некоторых сильных людей, сложил с себя диктатуру для того, чтобы в качестве частного лица идти навстречу обвинению. Я не требую от тебя такой скромности; не будь исключением в фамилии, в высшей степени властолюбивой и надменной! Ни днем, ни часом раньше, чем следует, не слагай с себя должности, только не преступай определенного срока! Достаточно прибавить к времени, положенному для цензуры, день или месяц? “Нет, – говорит он, – тремя годами и шестью месяцами долее, чем то позволено законом Эмилия, я буду отправлять должность цензора и буду отправлять один!” Это уже похоже на царскую власть! Или ты предложишь избрать тебе товарища, которого нельзя избирать даже на место умершего? Ведь тебе мало того, что ты, благочестивый цензор, превратил в рабское занятие священный обряд, самый древний и один только установленный тем самым богом, в честь которого он совершается, отняв его исполнение от знатнейших предстоятелей этого священнодействия?! Мало того, что из-за тебя и твоего цензорства в течение года с корнем был уничтожен род[583], древнейший по своему происхождению, чем этот город, священный, благодаря гостеприимным отношениям с бессмертными богами? Ты хочешь все государство впутать в такое нечестивое дело, которое даже предчувствовать страшно; город наш был взят[584] врагами в то пятилетие, когда Луций Папирий Курсор после смерти своего товарища, цензора Гая Юлия, чтобы не оставлять должности, предложил народу избрать себе в товарищи Марка Корнелия Малугинского. А насколько его честолюбие было умереннее твоего, Аппий? Луций Папирий не один отправлял должность цензора и не долее определенного законом срока; однако он не нашел никого, кто бы последовал потом его примеру: все последующие цензоры после смерти своего товарища, слагали с себя должность. А тебя не удерживает ни то, что истек срок цензорства, ни то, что товарищ твой отказался от должности, ни закон, ни стыд! Ты полагаешь добродетель в гордости, дерзости, в презрении богов и людей! Ввиду величия той должности, которую занимал ты, и благоговея перед нею, я не только не хотел бы оскорбить тебя, Аппий Клавдий, действием, но даже назвать сколько-нибудь грубым словом; но как, с одной стороны, то, что я говорил до сих пор, вынуждено было твоим упрямством и заносчивостью, так с другой – если ты не будешь повиноваться закону Эмилия, я прикажу тебя отвести в темницу и не допущу, чтобы ты один отправлял должность цензора, так как один ты не можешь быть избранным в цензоры в силу того, что нашими предками установлено: если в комициях для избрания цензоров оба кандидата не получат законного числа голосов, то комиции должны быть отложены без провозглашения одного из кандидатов».
Сказав в таком смысле речь, Семпроний приказал схватить цензора и отвести его в темницу. В то время как шесть трибунов одобряли действия своего товарища, трое из них поддержали обратившегося к ним с просьбой о помощи Аппия, и Аппий, несмотря на величайшее негодование всех сословий, один стал отправлять цензуру.
35. Между тем как в Риме происходили эти события, этруски уже осаждали Сутрий. В то время как консул Фабий, с целью подать помощь союзникам и атаковать, если представится где-нибудь возможность, укрепления врагов, вел у подошвы гор свои войска, навстречу ему вышло построенное в боевой порядок неприятельское войско. На широкой равнине, прилегавшей к подножию гор, видно было громадное множество неприятелей; поэтому консул, чтобы условиями местности возместить их численное превосходство, повернул немного свое войско на возвышения (то были неровные, покрытые камнями места) и затем обратил знамена на неприятеля.
Позабыв обо всем, кроме своей многочисленности, на которую одну они только и полагались, этруски так быстро и страстно начали битву, что бросали дротики с целью скорее вступить в рукопашный бой и, идя на неприятеля, обнажали мечи свои; а римляне, напротив, метали то стрелы, то камни, которыми в изобилии снабжала их сама местность. Удары по щитам и шлемам приводили в замешательство даже тех этрусков, которые не были ими ранены; да и нелегко было врагам подойти, чтобы сражаться на более близком расстоянии; не имели они и дротиков, чтобы действовать ими издали. Неподвижно стояли они, открытые для ударов, так как ничто уже не защищало их в достаточной мере; некоторые стали даже отступать; войско колебалось и нетвердо стояло на месте; тогда наши гастаты и принципы, вновь испустив крик и обнажив мечи, бросились на неприятеля. Не выдержали этруски этого натиска и, повернув знамена, врассыпную кинулись в лагерь. Но когда римская конница, вкось пересекши равнину, предстала перед бегущими врагами, они бросили дорогу к лагерю и устремились в горы, отсюда, почти безоружные и изнемогая от ран, пробрались в Циминийский лес. Перебив много тысяч этрусков и захватив тридцать восемь военных знамен, римляне овладели также неприятельским лагерем вместе с громадной добычей; затем стали думать о преследовании врагов.
36. Циминийский лес был тогда непроходимее и страшнее, чем в последнее время покрытые лесом горы Германии, и даже ни один купец дотоле не проникал в него. Войти в этот лес почти никто не осмеливался, кроме самого полководца; у всех других было еще живо воспоминание о Кавдинском поражении. Тогда один из присутствовавших, брат консула Марк Фабий (другие называют его Цезоном, а некоторые Гаем Клавдием, братом консула по матери), вызвался пойти на рекогносцировку и принести в скором времени верные известия обо всем. Получив воспитание у близких знакомых[585] в Цере, Фабий был обучен этрусскому письму и хорошо знал этрусский язык. Я имею под руками писателей, удостоверяющих, что вообще в то время дети римлян обучались обыкновенно этрусской грамоте, как теперь греческой; но ближе к истине предположение, что было нечто особенное в этом человеке, который путем такого смелого притворства смешался с врагами. У него был, как говорят, один спутник-раб, воспитанный вместе с ним и потому хорошо знавший тот же самый этрусский язык. Отправляясь в путь, они справлялись только в общих чертах о природе страны, куда нужно было пробраться, и об именах племенных старейшин для того, чтобы не попасться, оказавшись во время разговора несведущими в чем-нибудь общеизвестном. Шли они в одежде пастухов, вооруженные крестьянскими орудиями, косами и тяжелыми копьями, по два на каждого. Но не столько спасли их знание языка, вид одежды и оружия, сколько то обстоятельство, что казалось невероятным, чтобы какой-нибудь иноземец проник в Циминийские леса. Говорят, что они пробрались до камеринских умбров; там римлянин осмелился сознаться, кто они такие, и, будучи введен в сенат, от имени консула стал вести переговоры о заключении дружественного союза. Затем ему было оказано радушное гостеприимство и приказано возвестить римлянам, что для их войска, если оно явится в эти места, будет готов провиант на тридцать дней и что вооруженная молодежь камеринских умбров будет готова к исполнению их приказаний.