История Рима. Том 1 — страница 190 из 198

265. В противоположность языку Ливия язык Невия прост и ясен; в нем нет ни натянутости, ни аффектации, и даже в трагедии Невий как будто намеренно избегает всего, что отзывается пафосом; стихи его текут легко и красиво, несмотря на нередко встречающиеся гиатусы и на некоторые другие поэтические вольности, которые были впоследствии устранены266. Если квазипоэзия Ливия подобно готтшедовской поэзии у немцев исходила из чисто внешних импульсов и была на помочах у греческих поэтов, то преемник Ливия эмансипировал римскую поэзию и своим поистине поэтическим жезлом коснулся тех источников, из которых только и могла возникнуть в Италии национальная поэзия — национальной истории и комического начала. Эпические стихотворения перестали служить только учебными пособиями для преподавателей, а стали самостоятельно обращаться к слушателям и читателям. Сочинение пьес для сцены до того времени входило наравне с изготовлением костюмов в обязанности актера или возлагалось на его попечение; с появлением Невия все это совершенно изменилось, и актер сделался слугою сочинителя. Вся поэтическая деятельность Невия имеет народный характер. Это всего ярче выступает наружу в его серьезной национальной драме и в его национальном эпосе, о которых будет идти речь далее; но и в комедиях, которые, по-видимому, более всех других его поэтических произведений соответствовали его дарованиям и имели более всех успеха, как мы уже говорили, по всей вероятности, только внешние соображения заставляли его придерживаться греческих оригиналов, что не помешало ему далеко превзойти неподдельной веселостью и верным изображением тогдашней жизни как своих последователей, так и бесцветных оригинальных писателей и даже пойти в некотором смысле по следам аристофановской комедии. Он сам это сознавал, а в своей эпитафии высказал, чем он был для своей нации:

«Если бы богам приличествовало оплакивать смертных,

То божественные Камены стали бы оплакивать поэта Невия,

Так как с тех пор, как он переселился в царство теней,

В Риме заглохла слава римского красноречия».

И как человек, и как поэт Невий был вправе гордиться: он пережил тяжелые времена войн с Гамилькаром и Ганнибалом и частью сам в них участвовал, а для всеобщего восторженного ликования он умел найти если не самое поэтически возвышенное, то достаточно сильное, верное и национальное выражение. Ранее уже было рассказано, что через это он вошел в столкновение с властями и, вероятно, по этой причине должен был покинуть Рим и кончить свою жизнь в Утике. Также и в этом случае жизнь одного человека была принесена в жертву общественному благу и прекрасное — полезному.

Его младший современник Тит Макций Плавт (500?—570) [254?—184 гг.], по-видимому, во многом уступал ему и по своему общественному положению, и по пониманию своего поэтического призвания. Он был родом из маленького умбрийского городка Сассины, в то время, быть может, уже получившего латинское право, и жил в Риме в звании актера; а после того как он потерял в коммерческих спекуляциях все, что нажил своим ремеслом, он стал сочинять пьесы для театра и переделывать греческие комедии, не распространяя своей деятельности ни на какие другие отрасли литературы и, по всей вероятности, не заявляя никаких притязаний на настоящее литературное творчество. В то время в Риме, по-видимому, было немало людей, ремесло которых заключалось в переделке комедий, но они вообще не публиковали267 своих пьес; поэтому их имена остались неизвестными, а то, что уцелело из этого репертуара, впоследствии приписывалось самому популярному из них — Плавту. Писатели следующего столетия насчитывали до ста тридцати таких «плавтовских пьес», из которых, конечно, большая часть была только просмотрена Плавтом или составлена без всякого участия с его стороны; главные из них дошли до нас. Тем не менее, очень трудно, если не совершенно невозможно, составить себе вполне обоснованное представление о поэтических особенностях Плавта как переделывателя комедий, потому что подлинники его переделок не дошли до нас. Что переделке подвергались без разбора и хорошие и дурные пьесы, что она подчинялась требованиям и полиции и публики, что она относилась к требованиям эстетики с таким же равнодушием, как публика, и в угоду этой последней вносила в подлинники шутовской и площадной элемент — все это такие упреки, которые падают скорее на всю фабрику переводных пьес, чем на кого-либо из переводчиков в отдельности. С другой стороны, мы можем отнести к отличительным особенностям Плавта мастерское уменье владеть языком, разнообразие ритмов, редкое уменье пользоваться драматическим положением действующих лиц и обрисовывать это положение, применяясь к требованиям сцены, почти всегда искусные, а нередко и превосходные диалоги и главным образом грубую, наивную веселость, которая производит неотразимо комическое впечатление то удачными смешными выходками, то изобилием бранных выражений, то забавной игрой слов, то неожиданными и нередко выражающимися только в мимике драматическими положениями, — все те преимущества, по которым мы невольно узнаем бывшего актера. Без сомнения, и этими достоинствами переделыватель был обязан скорее тому, что заимствовал все, что было лучшего в подлинниках, а не самостоятельному творчеству, так как все, что может быть несомненно приписано переводчику, по самой снисходительной оценке — посредственно; но именно этим и объясняется, почему Плавт сделался и остался настоящим римским народным поэтом и настоящим средоточием римской театральной сцены и почему даже после крушения римского мира театр еще не раз прибегал к его произведениям. Еще менее возможно для нас дать верную оценку третьему и последнему (так как Энний хотя и писал комедии, но без всякого успеха) из славившихся в ту эпоху сочинителей комедий — Стацию Цецилию. По своему общественному положению и по профессии он может быть поставлен наряду с Плавтом. Родом из кельтской страны, из окрестностей Медиолана, он попал в Рим в числе военнопленных инсубров и жил там сначала в качестве раба, а потом вольноотпущенника, занимаясь переделкой греческих комедий для театра вплоть до своей, по-видимому, преждевременной смерти (586) [168 г.]. Его язык не отличался чистотой, что объясняется его происхождением; зато он, как уже было ранее замечено, тщательнее других заботился о композиции. Его пьесы не были в большом ходу у его современников, да и позднейшая публика предпочитала им пьесы Плавта и Теренция; если же критики, принадлежавшие к настоящей литературной эпохе Рима — к эпохе Варрона и Августа, — уделили Цецилию первое место среди римских переделывателей греческих комедий, то это, по-видимому, объясняется склонностью плохих критиков отдавать предпочтение поэтической посредственности перед всяким односторонним превосходством. Эти ценители искусства, вероятно, вступались за Цецилия только потому, что он придерживался установленных правил строже, чем Плавт, и что у него было больше выразительности, чем у Теренция, что, конечно, не мешало ему быть гораздо ниже и Плавта и Теренция.

Если историк литературы, отдающий полную справедливость почтенным дарованиям римских комических писателей, не может признать их переводные произведения ни замечательными, ни безупречными в художественном отношении, то суждение историка об их нравственном достоинстве должно быть еще гораздо более строгим. Лежащая в их основе греческая комедия не обращала внимания на нравственность, потому что стояла на одном уровне с нравственной испорченностью своей публики; но в эту переходную эпоху от старинной строгости нравов к новой нравственной испорченности римская театральная сцена была высшей школой и эллинизма и пороков. Эта аттическо-римская комедия с ее телесной и душевной проституцией, незаконно присваивавшей себе название любви и одинаково безнравственной в своем бесстыдстве и в своем сентиментализме, с ее отталкивающим и противоестественным благородством, с ее вечным прославлением кутежей и с ее смесью мужицкой грубости и утонченных вкусов чужеземцев превратилась в непрерывную проповедь римско-эллинской деморализации и как таковая и воспринималась. Доказательством этого может служить эпилог плавтовских «Пленников»:

«Эта комедия, которую вы смотрели, вполне благопристойна: в ней нет речи ни о волокитстве, ни о подкинутом ребенке, ни о мошенническом присвоении чужих денег, ни о сыне, покупающем девушку без согласия отца. Поэты редко сочиняют такие же комедии, которые делают хороших людей еще лучше. Поэтому, если вам понравилась эта пьеса, если мы, актеры, вам понравились, пусть будут рукоплескания наградой за игру тех, кто любит благопристойность».


Отсюда видно, как смотрела на греческую комедию партия нравственной реформы; мы можем со своей стороны присовокупить, что даже в этих белых воронах — в этих благонравных комедиях — нравственность была такого рода, что лишь помогала вовлекать невинность в обольщение. Разве кто-нибудь может сомневаться в том, что эти комедии на самом деле способствовали развращению нравов? Когда царю Александру не понравилась одна из таких комедий, которую прочел ему вслух сам автор, то этот последний объяснил в свое оправдание, что виною этому не автор, а сам царь: чтобы находить удовольствие в таких пьесах, надо иметь привычку проводить время в кутежах и из-за какой-нибудь девушки раздавать и получать побои. Этот человек хорошо знал свое ремесло; и если эти комедии стали мало-помалу нравиться римскому гражданству, то для всякого ясно, чего это стоило. Римское правительство заслуживает упрека не за то, что оно так мало сделало для этой поэзии, а за то, что оно ее терпело. Хотя пороки живучи и без кафедры, с которой их проповедуют, но это не оправдывает учреждения такой кафедры. То было скорее пустой отговоркой, чем серьезным оправданием, что заимствованную от эллинов комедию устраняли от непосредственного соприкосновения с римскими жителями и с римскими учреждениями. Напротив того, комедия, по всей вероятности, имела бы менее вредное влияние на нравы, если бы ей дали более свободы, если бы облагородили звание поэта и не мешали развиться сколько-нибудь самостоятельной римской поэзии, так как поэзия — нравственная сила, и если она иногда наносит глубокие раны, то зато способна и многое залечивать. На деле оказалось, что и в этой области правительством было сделано, с одной стороны, слишком мало, а с другой — слишком много; политическая половинчатость и нравственное лицемерие его театральной полиции имели свою долю участия в страшно быстром разложении римской нации.